top.mail.ru
ДЕНЬ ШЕСТОЙ

(1836)

В свое время мне довелось побывать в доме, известном по роману «Мастер и Маргарита» как дом «302-бис». Посещение оказалось для меня судьбоносным, а впоследствии обнаружилось, что дата моего визита послужила паролем к проникновению в тайны «весеннего бала полнолуния». Своими открытиями я делюсь в трилогии «День шестой», раскрывающей мистическую подоплеку становления европейской литературы. 1-я и 3-я части трилогии - литературные исторические исследования (романы), а 2-я - автобиографическая повесть.

ПРОЛОГ

«День Восьмой»… Так Торнтон Уайдлер назвал один из своих романов. «Человек не конец пути, а начало, – пишет автор. - Мы стоим сейчас в начале второй недели творения. Мы дети Восьмого Дня».

В расчет этот вкралась досадная ошибка. В действительности мы все еще находимся на исходе Дня Седьмого.

В конце каждого Дня Творения сообщается о его завершении. «И был вечер, и было утро: День Шестой». Далее же мы читаем: «И закончил Бог к Седьмому Дню работу Свою, которую Он делал, и отдыхал в День Седьмой от всей работы Своей».

Итак, про Седьмой День не сказано, что он завершен. Бог отдыхает и поныне, т. е. отдыхает в течение всей человеческой истории, начавшейся в момент завершения Творения и изгнания Адама из рая, датируемого Талмудом 3761 годом до н.э. Однако Талмуд датирует не только начало, но и конец истории, ограничивая ее продолжительность шестью тысячелетиями («шесть тысяч лет просуществует мир» - Авода зара 9а).

Откуда берется этот срок?

Пока Бог отдыхает, человек трудится подобно тому, как трудился Создатель, т.е. как Создатель творил мир в течение Шести Дней, так и человечество отрабатывает свои «шесть рабочих дней». Человеческая история представляет собой таким образом «рабочую неделю», каждый день которой занимает тысячу лет, как сказано: «тысяча лет в глазах Твоих, как день вчерашний».

Итак, согласно преданию Израиля, человеческой истории исходно отмерено шесть «тысячелетних дней», которые истекут в 2240 году по христианскому летоисчислению. Только тогда наступит седьмое тысячелетие, которое явится «субботой человечества» и одновременно Восьмым Днем Создателя.

До той же поры мы остаемся детьми Седьмого Божественного дня, и - шестого тысячелетия человеческой истории, «Шестого дня человечества», который примечателен тем, что он соответствует тому Божественному дню, в который творился человек.

Виленский Гаон учил, что события «сотворения мира проявляются в тысячелетиях, каждый в свой день и в свой час».

Шестой «тысячелетний день», начавшийся в 1240 году н.э., явился, поэтому днем становления человека, днем его творческого взлета.

Наше время - время завершения Шестого рабочего «тысячелетнего дня» человечества и одновременно исхода Седьмого Дня Божественного Отдыха - время небывалое, сумеречное, сверхновое, в потоке которого могущественный Дух, имя которого нам еще предстоит уточнить, открывается в трех последних главах своей Великой Поэмы, в трех избранных годах человеческой истории – 1836, 1988 и 2140.

Если эти годы представить как часы тысячелетнего дня, (дня, начинающегося в полночь), то 1836 год будет соответствовать примерно двум часам пополудни, 1988 – шести часам вечера, а 2140 год будет приближаться к десяти часам вечера. До 12-ти часов ночи, когда шестой тысячелетний день закончится, нам, находящимся в 2018 году, осталось жить немногим более пяти часов.




1836




6 (18) марта (1 нисана 5596)

Ольденбург

Наступила суббота, и вместе с ней первый день весеннего месяца Нисан. Вечерняя молитва завершилась, и молодой ольденбургский раввин Шимшон Гирш неспешно поднялся на возвышение посреди синагоги.

Все ждали его обычного в этот час поучения. Но час был необычен, и рав Гирш чувствовал это.

Много лет в глубоком одиночестве продумывал он ответ, который его религия могла бы дать вызову, брошенному Просвещением. И вот после долгих трудов и перипетий его пробный камень, его «Письма с севера» должны были, наконец, увидеть свет! Он возлагал на ближайший год особые надежды.

- Только что вместе с субботой наступил месяц Нисан, – произнес рав Гирш, - первый месяц еврейского календаря. Не странно ли это? Не странно ли, что Новый год мы отпраздновали полгода назад, а первый месяц года отмечаем только сегодня? Каким образом счет месяцев и счет лет ведется от разных дат? Ответ прост. На самом деле существует два новых года: один общечеловеческий, начинающийся осенью, а другой еврейский, начинающийся весной.

Общечеловеческая хронология ведется от сотворения мира - от 1 тишрея, хронология Израиля – от исхода из египетского рабства, от 1 нисана. Поэтому-то годы правления израильских царей считались по весне. Когда мы читаем в Писании: «В шестой год царствования Хизкияху», то уточняем срок не по дате помазания, а по 1-му нисана.

Сегодня наступил такой новый год царей. И хотя нет царства, к хронологии которого его можно было бы приложить, сам он об этом царстве напоминает.

Философы утверждают, что саморазвитие абсолютного разума завершилось. Вся Германия со дня на день ждет явления Мирового духа. Сынам Эсава чудится, что «иссякла чреда новых духовных формаций», что История подводит итоги, а заразившиеся их лихорадкой сыны Иакова повсеместно оставляют веру отцов…

Но на самом деле до наступления седьмого, субботнего тысячелетия человеческой Истории еще пройдут века. И уж, конечно, это произойдет не раньше, чем народ Израиля вновь соберется на своей земле. И в день весеннего новолуния мы призваны предвкушать избавление, призваны надеяться, что царство Израиля восстановится в ближайшее время, в наши дни…

Петербург

В тот же вечер в дом Пушкина у Гагаринской пристани, подобно птице, имя которой он носил, шумно влетел сияющий Гоголь.

- Представьте, Александр Сергеевич! Я получил разрешение на постановку «Ревизора»!

Пушкин вскочил навстречу и порывисто обнял гостя.

- Браво! Поздравляю!

- Не знаю, открывал ли Ольдекоп вообще мою пьесу, - заливался Гоголь, схватив Пушкина за воротник халата, - но он написал, что она «не заключает в себе ничего предосудительного», представьте себе!

Пушкин представил и усмехнулся.

- Я к вам как раз из театра. Отдал к постановке. Через месяц премьера!

Пушкин осторожно высвободился и похлопал взбудораженного гостя по плечу.

- А вот в это я уже поверить не могу…

- Ну, через два – точно. Эта пьеса преобразит Россию!

36-летний Пушкин не стал разубеждать 27-летнего Гоголя. В свои 27 лет Пушкин написал «Бориса Годунова», но вовсе не ожидал, что спасет этим Россию.

- Ну а как «Современник»? – поинтересовался Гоголь, усевшись на плетеный стул. - Что скажете по поводу моих последних материалов?

- Есть кое-какие новости… «Утро чиновника» я только третьего дня в цензуру отправил; из «Коляски» Крылов вымарал четыре места… А вот из статьи вашей «О движении журнальной литературы» я бы и сам кое-что выкинул…

В этой статье Гоголь прошелся по всем периодическим литературным изданиям, каждому вынеся суровое порицание. Главным нападкам подверглась коммерческая «Библиотека для чтения», но досталось и «Северной пчеле», названной писательской мусорной корзиной, и «Сыну отечества». Даже «Московский наблюдатель» получил выговор за отсутствие в нем «сильной пружины, которая управляла бы ходом всего журнала».

- Что там не так?!

- Очень уж задиристо, обидятся люди… Ну, что вы, например, про Погодина пишите?! Я не могу с этим согласиться... Но в целом хорошо, тема развивается. Я бы вообще вам посоветовал написать историю русской критики – начало тут явно вами положено, но слишком уж пылко… Взгляните, тут помечены места, которые я бы не хотел видеть в печати…

Пушкин намеревался было дать некоторые разъяснения, но вдруг передумал; не захотел в такой радостный для Гоголя день затевать спор. Он приказал принести пироги, достал из шкафа бутылку рома, выставил рюмки, и подмигнул:

- Это тот самый ром, по «сто рублей за бутылку», который ваш Хлестаков будто бы хлещет. Признайтесь, что с меня его писали! И про картишки «по два дня кряду»?

Гоголь хлопнул себя по коленям и захохотал. Наблюдение Пушкина было верным и в комментариях не нуждалось.

* * *

В тот же вечер двадцатичетырехлетний поручик Жорж Дантес, красивый голубоглазый блондин, сидел в своей комнате в казарме кавалергардского полка. Прошло полгода с тех пор, как прекраснейшая женщина Петербурга - Наталия Николаевна Пушкина - сразила его, и вот уже три недели как он открыл перед ней свое сердце.

Чувство это было столь же внезапным и неожиданным, сколь сильным и сладостным, но сегодня пришло время его преодолеть. Того требовал высокий покровитель Дантеса - голландский посол барон Луи Геккерн. Он находился в отлучке, и в своем последнем письме объяснил Жоржу, что прелести госпожи Пушкиной уже давно были заслуженно оценены также и императором Николаем, и что если он – император - не добился ее благосклонности, то успехи Дантеса в этом направлении могут слишком дорого ему обойтись. Если Дантес дорожит так блестяще начатой карьерой, то ему следует полностью прекратить свои воздыхания. Между строк в послании барона сквозили и иные чувства, но Дантесу хватило одних этих явных аргументов.

Он осознал, что его друг и покровитель в сущности прав, и уселся писать ответ:

"Петербург, 6 марта 1836 г.

Мой дорогой друг, я все медлил с ответом, ведь мне было необходимо читать и перечитывать твое письмо… Господь мне свидетель, что уже при получении его я принял решение пожертвовать этой женщиной ради тебя. Решение мое было великим, но и письмо твое было столь добрым, в нем было столько правды и столь нежная дружба, что я ни мгновения не колебался… Я победил себя, и от безудержной страсти, что пожирала меня 6 месяцев, о которой я говорил во всех письмах к тебе, во мне осталось лишь преклонение да спокойное восхищение созданьем, заставившим мое сердце биться столь сильно… Она была много сильней меня, больше 20 раз просила она пожалеть ее и детей, ее будущность и была столь прекрасна в эти минуты, что, желай она, чтобы от нее отказались, она повела бы себя по-иному, ведь я уже говорил, что она столь прекрасна, что можно принять ее за ангела, сошедшего с небес. Итак, она осталась чиста; перед целым светом она может не опускать головы. Нет другой женщины, которая повела бы себя так же… Ну, я уже сказал, все позади, так что надеюсь, по приезде ты найдешь меня совершенно выздоровевшим..."

18 (30) марта (католическая страстная неделя)

Париж

В 11-ом часу Александр Иванович Тургенев вошел в Собор Парижской Богоматери. Начиналась третья утренняя месса.

Первую часть дня Тургенев обычно проводил в архивах и библиотеках, а по вечерам посещал литературные салоны и театры, но сейчас у католиков шла страстная неделя, и несколько утренних часов у него уходило на молитвы и слушание проповедей.

Александр Иванович жил за границей, в России бывал наездами. Когда-то он пробовал служить на благо отечества, старался влиять практически - возглавлял департамент духовных дел иностранных исповеданий, но в 1824 году его отстранили от должности за либеральные взгляды, и он уехал за границу.

Во время событий на Сенатской площади Александр Иванович с братом Николаем находились в Париже, и назад как-то не потянуло. Особенно, конечно, Николая, которого заочно приговорили к повешению, но и Александр особых милостей к своей персоне не ожидал, и первый раз навестил Россию только через пять лет. Собрался он посетить родину также и в этом году.

После утренней мессы Александр Иванович перекусил в гостинице и направился в Сорбонну. Любопытных для него лекций здесь сегодня не объявлялось, но в библиотеке всегда имелось, в чем порыться.

Начать, однако, свой трудовой день Александр Иванович решил с утренних газет, и сразу же натолкнулся на весьма огорчившее его сообщение: готовившийся к изданию пушкинский «Современник», в который он – Тургенев - уже направил свои материалы, оказывается, задумывался не как ежемесячный журнал, а как квартальное издание! Писательским дарованием Александр Иванович не блистал, но журналистскими качествами обладал и рассчитывал поставлять Пушкину животрепещущие новинки из области литературы и всеобщей политики. Но какой интерес могут представлять из себя его послания чрез три или четыре месяца? Для Review нужны статьи, а не новости с пылу-жару… Как Пушкин мог не разъяснить ему такой важной подробности?!

Пушкина Александр Иванович знал еще ребенком. В каком-то отношении мог назвать себя его путеводной звездой. Ведь именно при его участии двенадцатилетний Пушкин был определен в Царскосельский лицей, и именно он способствовал сближению поэта с Карамзиным и Жуковским, которые столь замечательно повлияли на становление молодого таланта.

Порывшись около часа на полках, и убедившись, что сегодня ничем серьезным он заниматься не в состоянии, Тургенев вернулся в Собор Парижской Богоматери, а оттуда отправился прямиком домой, где предался полуденному сну.

Когда Тургенев пробудился, уже вечерело. Он присел за стол и тотчас вспомнил о «Современнике».

Даже странно, что у него с Пушкиным приключилось такое взаимонепонимание, ведь их связь была того рода, которую Чаадаев назвал «связью всех единомысленных людей».

Тургенев открыл ящик стола, достал последнее чаадаевское письмо и перечитал полюбившиеся ему строки.

«Значит, правда, что существует только одна мысль от края до края вселенной; значит, действительно, есть вселенский дух, парящий над миром, тот Welt Geist, о котором говорил мне Шеллинг и перед которым он так величественно склонялся; можно, значит, подать руку другому на огромном расстоянии; для мысли не существует пространства, и эта бесконечная цепь единомысленных людей, преследующих одну и ту же цель всеми силами своей души и своего разума, идет, следовательно, в ногу и объемлет своим кольцом всю вселенную. Продолжайте давать мне чувствовать движение мира: ваши труды, я надеюсь, не пропадут даром».

- Как замечательно сказано! – подумалось Тургеневу. – Как замечательно поддержал меня мой добрый друг! Мы единомысленные люди, разбросаны по всему миру, разбросаны даже по всем векам, но благодаря Мировому Духу чувствуем локоть друг друга… Я один в этой комнате, но в то же время теснейшим образом связан и с Чаадаевым, и с Шеллингом, и уж, конечно же, с Пушкиным, хоть даже и из газет, а не от него самого узнаю концепцию его журнала… А название подходящее – «Современник». Удивительно жить в пору раскрытия Мирового Духа, превращающего в современников все бывшие и будущие поколения!

21 марта (2 апреля) (Пасхальная ночь западных христиан)

Мюнхен

Пасхальный вечер тайный советник профессор мюнхенского университета Фридрих Вильгельм Иосиф Шеллинг провел в кирхе.

Домой он возвращался понурый, одиноко бредя за своей преданной Паулиной, увлеченно беседовавшей с соседкой. Женщины шли рядом, и Шеллинг, невольно отстав, предался грустным мыслям.

Эта Пасха, к которой он готовился как к никакой другой, Пасха, которую еще год, да что там год - еще три месяца назад! - воспринимал как знамение возрождения его миссии в качестве Первого Мыслителя Европы, эта Пасха превратилась в знамение его провала!

Восхождение Шеллинга было феерическим. В 1797 году в 22 года он написал труд «Идеи к философии природы», издание которого, при содействии Гете, привело Шеллинга на кафедру философии Йенского университета в качестве профессора. Здесь в 1800 году он издал книгу «Система трансцедентального идеализма» и приступил к разработке «философии тождества», согласно которой в первооснове бытия лежит тождество субъективного и объективного.

Идея была навеяна диалогом Джордано Бруно «О причине, начале и едином», и впервые раскрыта в 1802 году в сочинении «Бруно, или о Божественном и естественном начале вещей».

Но наиболее полно Шеллинг изложил эту философию в 1804 году в сочинении «Система моей философии». Тогда же он создал близкие по духу «Философию религии» и «Философию искусства».

Но философия тождества оказалась внутренне противоречивой, она не поддавалась, точнее она не подлежала разработке. Коль скоро в основу бытия положена интуиция, а не разум, то разуму выпадает второстепенная роль. Кажущаяся успешной на уровне тезисов, «философия тождества» могла получить максимальное свое раскрытие лишь в литературной области. Область эта некогда манила Шеллинга: в юности он писал стихи, даже поэмы, позже писал и романы, однако окончательно определился он все же как философ, а не литератор, и теперь, приближаясь к старости, пожинал плоды.

Сочинения Шеллинга - сбившиеся с прямого рационального пути и уклонившиеся в сторону религии и визионерства - стали вызывать насмешки философской публики.

Шеллинг как мог отбивался от нападок, но вдруг летом 1807 года, как вор из-за угла, выскочил Гегель со своей «Феноменологией духа». Всегда он был преданным учеником Шеллинга, всегда смотрел на него снизу вверх… но тут вдруг выступил с жесткой критикой! Впрочем, не в критике было даже дело, а в том, что критикуя, Гегель незаметно для публики выкрал у Шеллинга все его основные прозрения!

Поучая Шеллинга, как тому следует обходиться с выдвинутыми им идеями, Гегель бесцеремонно ввел эти идеи в свой оборот! В течение последующих лет этот мошенник показал себя в такой же степени неспособным завершить эти идеи, в какой неспособен был их изобрести. Но все, раскрыв рот, почему-то восторженно ему внимали!

Завладев его - Шеллинга - главной концепцией, концепцией истории как самосознания Мирового духа, Гегель завел эту историю в философский тупик, представляя ее чисто спекулятивной. Гегель не понимал, что из мысли невозможно вывести бытие, которое бы отличалось от бытия мысли! Гегель, как фокусник, который извлекает из шляпы заранее подброшенные в нее предметы, производил из собственной головы не имеющие никакого отношения к действительности «категории»…, а легковерная публика восторженно аплодировала!

Так вор и шарлатан Гегель стал первым умом Германии, а он, Шеллинг, истинный пророк Мирового Духа, оказался забыт и осмеян! Ситуация не изменилась и после смерти неблагодарного ученика.

Как бы то ни было, но глумление филистеров над трудами Шеллинга привело к тому, что он совершенно перестал публиковаться. Он писал, писал много, но никак не мог доработать текст до такого состояния, чтобы лишить своих озлобившихся недругов малейшей возможности над ним издеваться.

Результат оказался плачевный: с тех пор, как Шеллинг объявил о скорой публикации «Мировых эпох», написанных в 1811-1815 годах, прошло двадцать лет, а его последнее печатное произведение - памфлет против Якоби – появилось почти четверть века назад - в 1812 году!

Шеллинг по-прежнему хранил репутацию блестящего лектора. Чтобы услышать его суждение о «Философии мифологии» и «Философии откровения», люди съезжались со всей Европы, и на его выступления невозможно было пробиться. Но, во-первых, лекции - это особы предварительные, это эмбрионы, ожидающие своего рождения в виде книг, а во-вторых, лекции всеми старательно конспектируются, неизбежно обрастая при этом домыслами и неточностями. Были даже случаи, когда такие конспекты публиковались без его авторского ведома!

Измученный и издерганный Шеллинг два года назад, наконец, решился: он подписал контракт с издателем господином Георгом Коттом. Предполагалось опубликовать не просто отдельные работы, а полное собрание его сочинений: «Положительная философия» - один или два тома, «Философия мифологии» — шесть томов, и «Философия откровения» — два тома.

Появление в свет этих трудов должно было ознаменовать полноценное возвращение Шеллинга на философскую арену, должно было вернуть ему заслуженное положение, положение первого мыслителя Европы: не наместника Мирового Духа на земле, каковым мнил себя Гегель, а лишь его доверенного лица.

В этом опять же заключалось коренное расхождение Шеллинга с Гегелем. Мировой Дух пишет великую поэму, а не философский трактат, якобы знаменующий собой завершение истории. Если уж Мировой Дух действительно произнес свое последнее слово, то он произнес его в «Фаусте», а не в «Феноменологии духа»: «Теория, мой друг, мертва, но зеленеет жизни древо».

Пока Гете продолжал писать своего «Фауста», Шеллинг, собственно говоря, так и верил, то есть верил, что это произведение явится той, как он писал, «лежащей в неопределенной дали точкой, когда Мировой Дух сам закончит им самим задуманную великую поэму». Новый мир, начавший свое построение с «Божественной комедии», по всей видимости, завершает свое формирование в «Фаусте».

Однако, когда после смерти Гете была, наконец, издана пестрящая загадочными символами вторая часть «Фауста», пришли сомнения. Шеллинг почувствовал, что доктор Фауст - не последний штрих в соборном образе человека Нового мира, каким он останется на все времена. Что-то этому образу все же не доставало.

Сомнения эти навалились на Шеллинга как раз в ту пору, когда он решился издать собрание своих сочинений. По этому случаю он даже загадал, что события эти – издание его трудов и завершение мировой поэмы – совпадут; что в самое скорое время произойдет та литературная вспышка, которая осветит всю историческую композицию, и в которой Мировой Дух закончит задуманную им «великую поэму».

Последним сроком подачи рукописей издателю было 3 апреля 1836 года, то есть та самая Пасха, которую он сегодня встретил.

Два эти года Шеллинг напряженно работал, но рукописей г-ну Котту к сроку так и не представил. Не решился. Можно было, конечно, продолжать обманывать себя, говорить, что «не успел», но характер этого «не успел» был ему самому – особенно сегодня – слишком ясен: он не в состоянии довести свои тексты до должного блеска, он страшится глумливой критики. Ему шестьдесят один год, смерть, возможно, уже не за горами, а он так и не решился! Что его ждет?

Сегодня во время пасхальной службы он стал молиться, стал просить, чтобы Дух подсказал ему решение, дал бы какое-то знамение.

Судорожные метания, наивный порыв. Откуда? Какое знамение?

Подавленный этими нелегкими мыслями, Шеллинг брел в одиночку, основательно отстав от своей нежной возлюбленной Паулины.

Приближаясь к особняку банкира Симона Селигмана, Шеллинг еще издали увидел освещенную лунным светом внушительную группу людей, столпившуюся у входа в дом.

Большинство из них выглядели обычно, но трое были одеты в черные лапсердаки, выдающие в них традиционных евреев. Удивляло, что несмотря на поздний час, в этой толпе было немало детей.

Поравнявшись с домом банкира, Шеллинг увидел среди этой толпы своего студента Макса Лилиенталя, писавшего работу по Филону Александрийскому. Они раскланялись.

Шеллингу импонировали иудеи. Он не понимал ни Канта, ни Фихте, ни тем более Гегеля, глубоко презиравших еврейскую религию. Племенная самовлюбленность Израиля, равно как и глупое иудейское обрядоверие не казались ему – Шеллингу чем-то исключительным. А разве христиане вообще, и даже лютеране в частности, не помешаны на собственной правоте? Разве они не имеют своих обрядов? Все христианские направления привыкли выезжать на ограниченности иудаизма, не замечая, что в них самих не больше смысла, чем в нем. Все религии в равной мере держатся на множестве нелепых предрассудков, но у евреев, по крайней мере, есть впечатляющая история, есть даровитость, есть, наконец, связь с Писанием, хоть как-то оправдывающая их пристрастие. У католиков, протестантов, мусульман нет и того. В грядущую церковь войдут все без разбора, основываясь на чистоте помыслов, на достоинстве человеческой личности. В эту действительно свободную от обрядов церковь войдут и христиане, и евреи и даже язычники. Но пока этой вселенской церкви не возникло, евреи менее остальных традиционных верующих заслуживают насмешек.

- Что это вы все тут делаете в столь поздний час, господин Лилиенталь? – поинтересовался Шеллинг.

- У нас тоже Пасха, герр профессор. Видите, полная луна? Это полнолуние месяца Нисана.

Шеллинг взглянул на огромную серебристую луну, нависшую над домом банкира.

- Сегодня календари печатают на бумаге, – продолжал Макс, - и все мы забыли про этот небесный нерукотворный календарь, забыли слова псалмопевца: «Он сотворил луну для определения времен». В небе подвешен календарь, герр профессор, при наметанном глазе ошибиться можно только на день.

- Луна – естественный календарь? Как это вы хорошо сформулировали, господин Лилиенталь… Так у вас, говорите, тоже Пасха? Выходит сегодня все повторяется…

- Я не понял. Что повторяется?

- Я имею в виду, что Иисус Христос был распят как раз накануне еврейской Пасхи, перед наступлением Субботы. В ту ночь, значит, в небе светила такая же яркая луна. Она кажется сегодня необычной яркой, не правда ли?

Ольденбург

В тот вечер за пасхальным столом двадцатисемилетнего раввина Шимшона Гирша собралось около двадцати человек – сам рав Шимшон, его ученики, жена Хана и трое их детей, старшему из которых, Менделю, исполнилось уже четыре года, и он вполне самостоятельно пропел: «Чем эта ночь отличается от всех прочих ночей?»

Без малого уже шесть лет рав Гирш возглавлял еврейскую общину Ольденбургского княжества. Он без особого напряжения разрешал незатейливые проблемы окружавших его евреев - по большей части окрестных селян, вел несколько уроков в еврейской школе, и по десять - двенадцать часов в день проводил над изучением священных книг.

Обсудить сложные вопросы со сведущим собеседником удавалась нечасто, и рав Гирш с тоской вспоминал своих друзей Цви Ойербаха и Гершона Йеошофата, с которыми в свое время учился в Мангеймской йешиве.

Только в «хевруте», только в обсуждении с другом возможна полноценная учеба, но уже долгое время рав Гирш был ее лишен. Единственной его собеседницей была его драгоценная Хана, с ней он размышлял над трудными местами Талмуда, с ней он делился своими тревогами о судьбе германского еврейства, с ней обсуждал и свои замыслы.

Хана была единственной свидетельницей его работы над книгой «Хорев», разъясняющей заповеди Торы людям, захваченным идеями просвещения.

«Даже если бы мы смогли постичь самый глубокий смысл каждой заповеди, - писал рав Гирш в авторском предисловии, - или Сам Всевышний раскрыл бы нам его, – мы и тогда были бы обязаны исполнять их не из-за того или иного смысла, а потому, что нам заповедал их Всесильный».

Минувшей осенью работа была завершена. Но зимой выяснилось, что во всей Германии не имеется ни одного еврейского издательства, готового напечатать книгу, посвященную «отжившим свой век» законам! Головами германских евреев прочно овладели идеи прогресса, а набравшие силу реформисты, как могли, препятствовали традиционному просвещению.

После нескольких месяцев тщетных поисков, Хана предложила мужу попытать счастья в каком-либо нееврейском издательстве. Эта неожиданная идея оказалась плодотворной.

В типографии города Альтоны рав Гирш получил еще один дельный совет: подготовить сначала небольшую брошюру, в которой бы излагались главные идеи, и уже, если она разойдется, издать основную книгу. На такой риск издатель-христианин готов был пойти.

Рав Гирш немедленно сел за работу, и в короткий срок написал «Письма с севера. Девятнадцать посланий о еврействе» - брошюру, в которой в полемической форме затрагивались все острейшие вопросы современности, все «за» и «против» Моисеева Закона. Незадолго до Песаха брошюра была отдана в набор.

Хане очень понравилось новое сочинение мужа.

- До сих пор и реформисты, и ортодоксы говорили как будто каждый сам с собой. А ты их столкнул – и получилось интересно. Особенно интересно было познакомиться с аргументами реформистов в твоем изложении.

- Их аргументы только им самим и кажутся новыми, по сути же они лишь повторяют тысячелетние христианские обвинения. И те и другие считают, что евреи о себе слишком много возомнили, веря в то, что Бог всех людей избрал именно их. И те и другие неспособны вообразить, что Бог может быть настолько «ограничен», чтобы всерьез требовать от кого-то соблюдения субботы.

Франкфурт

В тот же пасхальный вечер в десятом часу пополуночи тридцати-двухлетний литератор и один из учредителей журнала «Московский наблюдатель» Николай Александрович Мельгунов вошел во франкфуртский собор Св. Варфоломея.

Вот уже скоро год как Мельгунов путешествовал по Германии, общался со знаменитостями, писал для своего журнала «Путевые очерки» и лечился от преследовавших его смолоду головных болей и невралгий у доктора Иоганна Генриха Коппа, прославленного медика, последователя Ганемана.

Зиму Николай Александрович провел неподалеку от Франкфурта, в Ганау, где располагалась клиника доктора Коппа. В Ганау было скучно, и Мельгунов довольно часто наведывался во Франкфурт, прозванный «германским Парижем».

Пасху Мельгунов решил встретить в Соборе Св.Варфоломея – не просто самом роскошном и крупном во Франкфурте, но и самом «историческом», - в нем на протяжении столетий помазывались короли священной римской империи.

Часа за полтора до полуночной пасхальной мессы Мельгунов подошел к алтарю спящей Марии и застыл от неожиданного зрелища.

Перед скульптурным изображением, облокотившись на невысокий деревянный бортик, молилась девушка, на вид лет двадцати. Она была повернута к Мельгунову в пол-оборота, и он мог хорошо ее рассмотреть, не привлекая ее внимания.

Все в ней подчинялось какому-то глубокому молитвенному порыву. Ее нездешнее лицо с полуприкрытыми глазами и неслышно шевелившимися губами невольно завораживало, а ее изящная фигура, покрытая строгим лиловым плащом, казалось уносящейся куда-то ввысь.

Мадонна, – подумал ошеломленный Мельгунов. – Подлинная Мадонна!

Никогда Николай Александрович не испытывал такого странного порыва: хотелось повернуться спиной к мраморной Мадонне, и молиться вознесшейся в высшие миры живой девушке! Хотелось крикнуть: - Забери меня с собой! Забери туда, куда вознеслась!

Мельгунов был настолько прикован к этому видению, что когда девушка поднялась с колен и отошла в один из проходов, он не мог вспомнить, находились ли рядом с ней перед алтарем другие люди.

Какое-то время он еще держал девушку в виду, но к началу мессы она затерялась среди прибывающей толпы.

После службы, когда уже все разошлись, Мельгунов вышел на бульвар Гроссер-Хиршграбен, и пройдя по пустынной аллее несколько минут, уселся на скамейку.

Над четырехэтажным домом напротив висела огромная полная луна, светившая столь ярко, что в ее лучах терялся свет газовых фонарей, щедро установленных вдоль всего бульвара.

Лунный свет всегда успокаивал Николая Александровича, настраивал на искания и размышления. Так случилось и теперь.

- Как странно, - подумал Мельгунов, - для плоти ночь - это время сна, а для духа – время бодрствования, время невероятных открытий и находок. Днем же все наоборот: тело трудится - потеет, а дух впадает в спячку…

Мельгунов захотел уже было вернуться в гостиницу и записать неожиданно нахлынувшие на него мысли, как вдруг заметил медленно приближающуюся человеческую фигуру в сопровождении огромного черного дога.

Поравнявшись с Мельгуновым, человек остановился. То был невысокий, слегка сгорбленный старик, закутанный по самый нос шерстяным шарфом.

- Зитц! – скомандовал он собаке, которая немедленно уселась на задние лапы. Старик подсел к Мельгунову на скамейку.

- Какая луна, а?

- Да, редкой силы сияние, – согласился Мельгунов.

- Но с солнцем все же не перепутаешь?

- Что за странный вопрос?

- Вопрос политический, по меньшей мере, правовой. С одной стороны, вроде бы все ясно: одно светило яркое, другое тусклое, одно светит своим светом, второе - отраженным светом первого, но их видимый нашему глазу размер одинаков! Заметьте, когда они оба на небосводе, и одно на другое накладывается, то закрывает его, как два талера. Так что, хотя солнце в 400 раз больше луны, оно расположено во столько раз дальше от земли, что оба светила выглядят одного размера.

- Верно, - согласился Мельгунов, – действительно, их иногда можно даже перепутать… в сумерки и при сильном тумане … Но интересно, кому это нужно, чтобы они казались нам одного размера? Или я глупый вопрос задал?

- Вопрос совсем не глупый. Если бы Шеллинг задался этим вопросом, вся его натурфилософия развивалась бы совершенно по другому… Был бы сейчас самым успешным философом, а он…

- Да, с Шеллингом нынче что-то не то происходит. Как объяснить, что этот некогда блестящий мыслитель за четверть века не издал ни одного труда? И при этом, как я слышал, сердится, что его обворовал Гегель? Хочется понять, в чем проблема - в субъективности или объективности, в его личной несостоятельности, или в общефилософских возможностях познания?

- Говорят, он работает над собранием сочинений. – многозначительно произнес старик. - Хочет одним разом всех удивить. Ой, получится ли?

- Так вы говорите ответ - в вопросе: отчего солнце с луной одного размера?

- Вот именно: отчего? Вот и подумайте на досуге.

Старик свистнул собаке и так же внезапно отошел, как и появился.

Мельгунова озадачил вопрос старика, но вернувшись в «Отель де Руссе», он первым делом записал все же начавшую складываться у него на скамье фразу: «Для людей, живущих внутренней жизнью, свет дня так же тягостен, как и для птицы Минервиной, и они охотнее глядят на опускающееся солнце или на бледный свет луны, на эту божью лампаду ночи, которая осветит их духовный труд, работы ума их, вдохновенный плод их сердца. Они любят вечер и захождение солнца потому, что это вестники духовного дня».

Петербург

В тот же субботний вечер Пушкин с женой были с визитом у Карамзиных. Историк Николай Михайлович Карамзин, умерший десять лет назад, сыграл в судьбе Пушкина выдающуюся роль, и как человек, и как литератор, и даже как покровитель: в 1820 году, после того как на столе Александра I появился текст оды «Вольность», именно заступничество Карамзина спасло поэта.

Вняв увещеваниям придворного историка, «самовластительный злодей» отказался от своего первоначального решения заточить Пушкина в Соловецкий монастырь, и вместо этого сослал его на Кавказ.

После смерти Карамзина Пушкин сохранил тесную дружбу с его семейством, с вдовой Екатериной Андреевной Карамзиной и детьми - Александром, Андреем, Вольдемаром и Софи.

В тот вечер собрались ближайшие друзья Александра Карамзина - Аркадий Россет, Михаил Юрьевич Виельгорский, чета Вяземских, Жуковский. Заглянул на тот огонек и поручик Жорж Дантес.

Покинул он, впрочем, компанию довольно рано – заторопился на пасхальную мессу, окинув на прощание Наталью Николаевну робким, но жарким взглядом.

Жуковский, поэт и царедворец, автор первого российского гимна, делился наболевшим:

- Вот вы говорите, только у нас цензура лютует… А в Германии ее что ли нет? Профессор Тюбингенского университета Давид Штраус издал книгу «Жизнь Иисуса, критически рассмотренная», так вся Германия гудит: как допустили? как просмотрели? где была цензура? Ну и, понятно, от преподавания автора отстранили. Лекций своих больше профессор не читает…

- Да что же он там такое написал? – удивилась Софи.

- Говорят, простым человеком Спасителя выставил, а чудеса объявил сказками!

- Господи помилуй! – перекрестилась Екатерина Андреева.

- Но сам я пока не читал. Только заказал по почте прислать…

- Отстаете от жизни, Василий Андреевич, – заметил Вяземский. – Книга очень серьезная, думаю, что в России один Чаадаев в состоянии написать на нее опровержение.

- Вы меня пугаете.

Заговорили об Антихристе и о том, что книга Штрауса - верный знак его скорого приближения.

- Раньше вот все считали, что Антихрист - Наполеон, - заметила Софи. - А теперь на кого думать? Может с востока его ждать?

- С востока? – усмехнулся Жуковский. - На восток, слава Богу, одна Россия простирается, уже с другого края к Западу подбираемся.

- Не понимаю я этих восторгов по поводу размеров страны нашей. – вяло и как бы в сторону возразил Вяземский. - Зачем нам Польша? Зачем Америка? Поляков лучше иметь в качестве явных врагов, чем при каждом держать часового и следить, что бы снова не восстали, а до Аляски столько лет скакать, что управлять этим краем решительно невозможно.

- А мне нравится, что есть Русская Америка, – не согласился Пушкин. – Мне про нее Федор Толстой много интересного рассказывал. Сбежал бы туда. Да и подумать только, на трех континентах страна наша раскинулась! А ведь размер страны влияет на самочувствие ее гражданина. Как по-разному человек чувствует себя во фраке и в домашнем халате, так же и на большой и малой земле.

- Вот и я как раз о том же! – подхватил Вяземский. - Размер России стал уже частью русской души - широкой и неспешной, от того у нас и от мысли до мысли пять тысяч верст!

Спор завязывался нешуточный.

Жена Пушкина Наталья Николаевна тем временем сидела в сторонке и листала альбом Софи.

- Мы не надоели тебе своими географическими изысканиями, дорогая? – спросил Пушкин, заметив скучающий вид жены.

- Можете продолжать, я вас не слушаю…

- Ну зачем же так, хочешь, пойдем домой? – предложил Александр Сергеевич.

Пушкин взял жену под руку, и они откланялись.

В экипаже Пушкин между прочим спросил: - Я смотрю, этот француз записался к тебе в поклонники?

- Ты заметил?

- Он ел тебя глазами.

Наталья Николаевна немного смутилась.

«Этот француз» не только воспылал к ней самой возвышенной страстью, но месяц назад объяснился ей в любви и, что самое главное, вовсе не оставил Наталью Николаевну равнодушной.

Этот молодой человек, ее сверстник, отличался редкой обаятельностью и пользовался всеобщей любовью. Как было устоять? Услышав, что она любима, Наталья Николаевна скоропалительно, словно кто-то тянул ее за язык, призналась в ответных чувствах, но заявила Дантесу то же, что и Татьяна, выведенная ее мужем в поэме «Евгений Онегин». Она сказала ему, что «не может быть счастлива иначе, чем уважая свой долг».

Теперь ее долг, по-видимому, состоял в том, чтобы открыть эту интригу супругу но, конечно, не всю. Признаться мужу в своем чувстве к Дантесу ей казалось совершенно излишним. Эта рана, сладостно ноющая в ее сердце, после шести лет брака с Пушкиным вправе оставаться секретом от мужа, которому и без того хватает забот: мелочная и унизительная опека правительства, вечные долги, цензура и Бог знает что еще.

- Как-то между двумя ритурнелями кадрили он успел наговорить мне множество восторженных слов... Но ведь не он первый, кто назвал меня прекраснейшей женщиной Петербурга.

- Давно ли приключилось это излияние?

- Не помню точно. Около месяца… даже больше.

- Около месяца?! А я заметил только теперь? Я, похоже, сам не в себе…

- Мне тоже кажется… Ты в последнее время взрываешься от всякого пустяка… Но не беспокойся по поводу Дантеса. Это совершенно невинный воздыхатель, который решительно ни на что не рассчитывает.

- Не понимаю, какие вообще могут быть расчеты на даму в твоем положении… - усмехнулся Пушкин, кивнув на семимесячный живот своей супруги.

Наталья Николаевна была права. Он был не в себе последнее время. После выговора, полученного от Бенкендорфа за пьесу «На выздоровление Лукулла», осмеявшую Уварова, последовало назначение Крылова в качестве цензора. После этого неприятности повалились одна за другой. Небрежность, допущенная Пушкиным при переводе «Вастола», была истолкована некоторыми как сознательный обман публики… Московский знакомый Пушкина Хлюстин сказал ему это в лицо, и после обмена резкими репликами дело чуть не дошло до поединка.

А теперь еще всплыла история с оскорбительными словами, якобы сказанными Наталии Николаевне Сологубом, и Пушкин уже твердо решил ехать к тому в Тверь, чтобы потребовать удовлетворения.

В этот вояж поэт рассчитывал отправиться после выхода в свет первого номера «Современника». Но тут как раз слегла мать, было очевидно, что долго ей не протянуть. Пришлось остаться в Петербурге и каждый день навещать родителей.

- Да, ты совершенно права, - Александр Сергеевич придвинулся к жене и взял ее за руку. – Я немного не в себе.

Где-то вдалеке раздался звон колоколов.

- Что это?! Ах, да - католическая пасха, – вспомнил Пушкин. – Наша – через неделю.

22 марта (3 апреля) (Воскресенье – Католическая пасха)

Франкфурт

В воскресное пасхальное утро, после ночи, проведенной за письменным столом, Мельгунов вновь направился в собор Св. Варфоломея.

Он постоял у всех алтарей, обошел все ряды, однако того увиденного накануне вдохновенного лица среди молящихся так и не обнаружил.

После службы Мельгунов перекусил в небольшом кафе, а затем снова вышел на бульвар Гроссер-Хиршграбен, и прогуливаясь по нему, вдруг лицом к лицу столкнулся со вчерашней незнакомкой.

Их глаза встретились. Оторопевший Мельгунов остановился и было потянулся к шляпе, однако, чтобы не выглядеть навязчивым, приподнять ее так и не решился.

Заметившая этот неловкий жест, Мадонна приветливо улыбнулась и, не замедлив шага, прошла мимо писателя.

Мельгунов несколько мгновений стоял в нерешительности, а когда оглянулся, никого позади себя не увидел.

По-видимому, девушка вошла в подъезд ближайшего четырехэтажного дома. Больше ей деваться было некуда, да и дверь, вроде бы, только что стукнула.

Ошеломленный Мельгунов с минуту смотрел на массивную дубовую дверь, и вдруг заметил, что стоит перед домом Гете.

Великий германский поэт большую часть своей жизни провел в Веймаре, но родился он во Франкфурте, и именно в том доме, в котором, по-видимому, скрылась девушка, протекали его детство и отрочество.

В отличие от Веймарского дома, превращенного в грандиозный музей сразу после смерти поэта, дом во Франкфурте несколько раз перепродавался, и в нем обитали совершенно посторонние Гете люди.

Все в городе знали, что здесь когда-то жил автор «Фауста», а туристы постоянно останавливались напротив входной двери и, запрокинув голову, тыкали пальцем в мансарду. Но дом этот продолжал жить своей собственной жизнью, никак не связанной с жизнью великого поэта.

- Так она из этого дома! – сообразил Мельгунов, и только тут вдруг его осенило, что вчерашний старик, сравнивавший луну и солнце, был очень похож на Гете!

Облик великого поэта был знаком Мельгунову не только по литографиям. Однажды, семь лет назад, он встретился с ним лицом к лицу – когда передавал ему книгу от Проспера Мериме. Встреча была мимолетной, но черты гениального старца крепко впечатались в память Николая Александровича.

Да и как бы могло быть иначе? Ведь он воспринимал Гете как доверенное лицо Мирового Духа, как самое приближенное к Нему лицо, во всяком случае, из современников!

Когда в 1806 году наполеоновские войска заняли Йену, и Бонапарт самолично объехал город, то стоявший в толпе Гегель увидел в нем явление Мирового духа. «Мне посчастливилось видеть Мирового Духа, проезжающего верхом на лошади», восторженно писал он друзьям.

Мельгунов, хорошо уяснивший от Шеллинга, что в первую очередь именно поэты творят историю, пережил нечто похожее в ту минуту, когда обменялся приветствиями с 78-летним Гете.

И вот теперь это странное явление.

- Что же это такое было вчера? – испугался Мельгунов. – С кем я разговаривал? И действительно ли моя Мадонна исчезла за этим порогом?

Чтобы понять, почему Николай Александрович так встревожился, нам необходимо более подробно рассказать его историю.

* * *

В юности Мельгунов принадлежал к тому московскому кругу литературной университетской молодежи, в котором в 1823 году возникло тайное «Общество любомудров».

Восемнадцати-девятнадцатилетние юноши жадно проглатывали сочинения Канта и Шеллинга, а затем, засиживаясь за полночь, бурно обсуждали прочитанное. Собирались друзья обычно или в маленькой квартирке у Владимира Одоевского в Газетном переулке или в Кривоколенном переулке в просторном доме стихотворца Дмитрия Веневитинова - красавца с огромными голубыми глазами, осененными небывало длинными бархатными ресницами. Безнадежная любовь к очаровательной Зинаиде Волконской придавала его взору особую грусть.

Ни политика, ни городские сплетни, ни тем более карьерные вопросы никогда не обсуждались на этих вдохновенных собраниях - только смысл Поэзии, только «Одиссея Мирового духа» занимали умы любомудров!

Кто только из творческой молодежи не бывал на тех «тайных» встречах! Помимо «посвященных», помимо постоянных членов «тайного общества», куда наряду с Веневитиновым, Одоевским и Мельгуновым входили Хомяков и Киреевский, были и «вольные слушатели», такие как Погодин, Андросов, Шевырев, Кошелев. Сюда заходили Тютчев и Кюхельбекер, а Пушкин читал любомудрам «Бориса Годунова». Что же касается Николая Мельгунова, то он был своим в доме Веневитинова, и частенько прогуливался с его хозяином по Кривоколенному переулку. Обычно друзья выходили на Чистые пруды, усаживались на тенистую скамейку под липами, и рассеянно наблюдая за плавающими по пруду утками, самозабвенно обсуждали откровения Шеллинга и прозрения Канта.

- Понимаешь, – говорил Мельгунов, – шеллинговская идея полярности пронизывает всё, равно как и всё объясняет. Почему я не могу, например, до конца встать ни на сторону тех, кто ратует за исконную Россию, ни на сторону тех, кто молится на Запад? Шеллинг прав, это как полюса магнита, они немыслимы друг без друга. Распили железный брус, и две половины опять превратятся в тот же магнит. Точно также нельзя отделить Восток от Запада, православную церковь от католической.

- Я нисколько не спорю с идеей полярности, - печально опуская свои пышные ресницы, отвечал Веневитинов, - но обрати внимание, что никому другому не мешает при этом быть либо за Восток, либо за Запад. Только тебя одного это почему-то так смущает, только ты один хочешь их вместе удержать. Это просто твой характер. Ты хочешь всех на свете перемирить.

– Верно. Хочу! Какая мысль! И что в этом плохого?!

В 1824 году многие «любомудры», сдав специальный экзамен, устроились на службу в Московский архив министерства иностранных дел в Хохловом переулке. Мельгунов был среди них. Работы было немного, присутственных дней – два в неделю, и юноши, прозванные с той поры «архивными», продолжали и здесь свои философские изыскания. Продолжали их вплоть до 1826 года, когда разгневанный декабрьским мятежом государь запретил любые сомнительные сборы.

Но в следующем году пришло настоящее несчастье: Веневитинова арестовали по подозрению в связях с декабристами и три дня продержали в каземате, отчего у него расстроилось здоровье. После того как через месяц он простудился, то уже не встал с постели и скончался 15 марта 1827, не прожив и двадцати двух лет.

Все были ошеломлены и подавлены.

«Как вы позволили ему умереть?» - воскликнул услышавший горькую весть Пушкин. А Мельгунов, бывший всего на год старше своего безвременно ушедшего товарища, пребывал в настоящем отчаянии, все напоминало ему о друге.

Необходимо было как-то отвлечься. Через две недели после смерти Веневитинова Николай Александрович взял четырехмесячный отпуск и отправился в путешествие по России.

Осенью он как будто бы вернулся в колею, зима обошлась без каких-либо драматических происшествий.

Ровно через год после смерти Дмитрия – 15 марта 1828 года - Николай Мельгунов посетил с утра его могилу в Симоновом монастыре, а под вечер пришел посидеть на той скамейке на Чистых прудах, где они обыкновенно обсуждали мировые вопросы.

Поначалу Мельгунов грустно глядел на покрытый еще кое-где льдом пруд, а потом прикрыл глаза и стал читать по памяти стих, написанный его другом:


В вечерний час уединенья,
Когда, свободный от трудов,
Ты сердцем жаждешь вдохновенья,
Гармоньи сладостной стихов,
 
Читай, мечтай - пусть пред тобою
Завеса времени падет,
И ясной длинной чередою
Промчится ряд минувших лет!
 
Взгляни! уже могучий гений
Расторгнул хладный мрак могил;
Уже, собрав героев тени,
Тебя их сонмом окружил -
 
Узнай печать небесной силы
На побледневших их челах.
Ее не сгладил прах могилы,
И тот же пламень в их очах...
 

Мельгунов читал очень медленно, растягивая каждое слово, но при этом достаточно громко, чтобы его можно было услышать со стороны. После слов «И тот же пламень в их очах» он сделал паузу… и вдруг услышал, как чтение стиха продолжает уже не его, а чей-то другой голос.

 
Но ты во храме. Вкруг гробницы,
Где милое дитя лежит,
Поют печальные девицы
И к небу стройный плач летит:
 

Мельгунов открыл глаза и повернулся на звук. Рядом с ним на лавке сидел молодой человек. Картуз полностью прикрывал его волосы, ворот студенческого кителя был приподнят, глаза же скрывались за фиолетовыми очками.

Молодой человек продолжил чтение:

 
"Зачем она, как майский цвет,
На миг блеснувший красотою,
Оставила так рано свет
И радость унесла с собою!"
 
Ты слушаешь - и слезы пали
На лист с пылающих ланит,
И чувство тихое печали
Невольно сердце шевелит.
 
Блажен, блажен, кто в полдень жизни
И на закате ясных лет,
Как в недрах радостной отчизны,
Еще в фантазии живет.
 

- Кто вы? – с трепетом спросил Мельгунов.

Вместо ответа молодой человек снял фиолетовые очки, и Николай Александрович увидел те самые незабываемые голубые глаза и бархатные ресницы!

- Дмитрий! – воскликнул Николай Александрович.

Но в этот миг видение подернулось, заколебалось и стало расплываться. При этом зрачки его сузились в вертикальном направлении как у кошки и, блеснув этими жуткими глазами, явление исчезло.

* * *

Вскоре после этого явления Мельгунова стали мучать кошмары. Перед его глазами то и дело всплывало лицо Веневитинова с кошачьими глазами. Видение неотвязно преследовало его, заставляя просыпаться посреди ночи в холодном поту.…

Мельгунов чувствовал, что начинает сходить с ума.

И тогда ему пришла идея описать загадочного темного духа, являющегося под видом различных умерших людей.

Повесть, названную им «Кто же он?», он начал словами: «Я лишился друга. Знавшие его не могут обвинять меня в пристрастии: то был ангел, ниспосланный на землю и отозванный прежде, нежели что-либо человеческое успело исказить его божественную природу. Стоило взглянуть на возвышенное, всегда восторженное чело его, чтобы прочесть на нем неизгладимое свидетельство его небесного происхождения...

Скорбь друзей покойного была невыразима; но из живой и сильной она обратилась постепенно в тихую грусть: печальное и вместе сладостное наследство! Прошло около года после его кончины; наступила весна.

Я прихожу в банк и, в ожидании выдачи денег, смотрю на пеструю, движущуюся толпу, которая ежедневно теснится в этом здании. Там встречаются все сословия, начиная от вельможи, закладывающего свое последнее имение, до простого селянина, который кладет в рост избыток своих скудных доходов. Меня развлекало это движение, коего пружиной была потребность денег, денег и еще денег. Двери почти не затворялись; знакомые и незнакомые лица мелькали передо мною: то веселые, то пасмурные, а чаще невыразительные, они появлялись и исчезали, как тени в фантасмагории. Но вот двери отворяются настежь; молодой, осанистый человек величаво сбрасывает с себя плащ на руки лакея и быстро проходит чрез залу в совет банка. Не прошло пяти минут, мой незнакомец возвратился из совета; я смотрел тогда прямо ему в лицо... то был покойный друг мой!».

Главным героем этой повести являлся демон Вашиадан, который приходит к человеку под видом утраченного им родственника или близкого друга. Мельгунов погрузился с головой в процесс сочинительства, это его развлекало и приносило успокоение.

***

Время шло, но отношение властей к поэтам не менялось. В ноябре 1830 года шеф жандармов Бенкендорф учинил Дельвигу оскорбительный разнос, и пригрозив сослать его в Сибирь, объявил о закрытии «Литературной газеты», в издание которой Антон Антонович вложил все свои силы и весь свой талант.

Через два дня поэт тяжело занемог, и так и не оправившись от болезни, скончался 14 января 1831 года, за месяц до женитьбы ближайшего своего товарища - Пушкина.

Как раз в те дни Мельгунов договаривался с издателем журнала «Телескоп» Николаем Ивановичем Надеждиным о публикации «Кто же он?». Повесть появилась в одном из осенних номеров.

Лишь через четыре года Мельгунов узнал, что в первую годовщину своей смерти Дельвиг явился своему другу Левашову.

* * *

Стоит ли удивляться тому, что последние странные события 1836 года во Франкфурте привели писателя в замешательство? Мельгунова охватил страх - неужели он опять сходит с ума? Что это за странные явления такие - «Мадонна», «Гете»? Неужели это видения? Неужели – Вашиадан?

Нет, нужно успокоиться, прийти в себя и помыслить трезво. «Мадонна» – это просто живая девушка, которая, по-видимому, живет в этом доме, а странный старик, рассуждавший о луне и солнце - просто странный старик. Возможно даже, он какой-то родственник Гете. Отсюда и сходство. Нужно держать себя в руках.

29 марта (10 апреля) (Православная пасха)

Петербург

В день светлого Христова воскресения умерла мать Александра Сергеевича - Надежда Осиповна.

Она желала быть похороненной в Михайловском, в стенах Святогорского монастыря, рядом с могилами родителей – Осипа Абрамовича и Марии Алексеевны.

Отпевание назначили на понедельник, но к вечеру в дом родителей Пушкина стали собираться друзья и родные - принести семейству свои соболезнования.

- Надежда Осиповна очень набожна была, - отметил Плетнев. - и вот Бог как ее отметил – забрал в день своего воскресения…

- И впрямь удивительно, – согласился Пушкин. - Ведь матушка почти месяц плоха была, со дня на день кончины ее ждали, а умерла именно в святой день. Специально Бог ее до этого дня довел, чтобы отметить. В добрый час, в добрый день матушка умерла!

Помолчав, Пушкин зачем-то добавил:

- А я вот не в добрый день родился и не в добрый день женился…

- Что еще такое?

- Есть такая «колдовская рукопись», в которой 26 мая и 18 февраля названы «несчастными».

Аркадий и Софья Карамзины с усмешкой переглянулись, они привыкли уже к пушкинской суеверности, слышали не раз и про эту страшилку, которую уже было начал цитировать Пушкин: - «Кто в один из сих дней родится - занеможет…»

Плетнев не выносил суеверий и стал решительно возражать:

- Опять ты с этой «рукописью». Что за выдумка? И рождением твоим все вокруг довольны, и брак твой счастлив необычайно. Помнишь, ты сомневался, когда женихался к Наталии Николаевне, говорил: «черт меня догадал мечтать о счастьи, как будто я для него создан». А вот сколько уже лет в счастливом браке живешь. Зачем все это на себя напрасно наговариваешь?

30 марта (11 апреля)

Петербург

В понедельник с утра Надежда Осиповна была отпета, и гроб с ее телом в сопровождении Александра Сергеевича отправился в Святогорский монастырь.

Вечером этого же дня Жорж Дантес сел за стол, чтобы закончить письмо голландскому послу Геккерну. До его возвращения в Петербург оставалось еще полтора месяца, и Дантес очень скучал по своему другу и наставнику.

Невольно припоминалось былое, припомнилось как он, двадцатилетний юноша, сын опального роялиста, отправился в поисках счастья в Россию.

Угодив где-то в Германии под проливной дождь, он сильно простудился и слег в невзрачной гостинице небольшого городка. И так случилось, что как раз в ту пору той же дорогой ехал в Россию нидерландский посланник - барон Луи Геккерн. Экипаж дипломата повредился, было поздно, барон вынужден был заночевать в убогой гостинице, и случайно заглянув в соседнюю комнату, увидел обворожительного юношу, мечущегося в горячке.

Барон немедленно принялся выхаживать больного горячим пуншем, и когда тот возымел действие, юркнул к Жоржу под одеяло, убеждая, что тому необходимо согреться.

Любовные процедуры длились недолго, но в результате их Жорж пережил совершенно неожиданное и ранее не испытанное наслаждение.

Когда утром Жорж очнулся, все еще слабый, но заметно поправившийся, он поначалу несколько смутился.

Но барон находился рядом и немедленно мудро и тактично стал объяснять юноше, что в пережитом наслаждении не было ничего предосудительного и тем более постыдного.

Лекция с привлечением аргументов из «Философии в будуаре» маркиза Де Сада и «Терезы-философа» маркиза д’Аржа́на длилась недолго – не более четверти часа, но произвела на Дантеса неизгладимое впечатление.

«Как это действительно мудро, просто и верно! – поразился Жорж. - Бог не мог дать человеку возможность испытывать такое яркое наслаждение и одновременно запретить его переживать! В соблюдении ветхозаветного запрета «не мужеложествуй» не больше смысла и правды, чем в запрете питаться свининой».

Как католик католику барон объяснил Жоржу, что возникшая между ними близость не может одновременно считаться и «прелюбодейством», так как строится в совершенно ином измерении и не имеет в виду деторождения. Достигнутая между ними близость – это нега и нежность в своем чистейшем и первичном проявлении! Радости эти нигде не пересекаются с собственно брачными, если в них вообще почему-либо возникнет необходимость. У него - Луи Геккерна - никогда так и не возникла.

* * *

Барон Луи Геккерн и Жорж Дантес прибыли в Петербург в октябре 1833 года.

Геккерн немедленно ввел своего любовника в высший свет и стал хлопотать о его карьере, определив в кавалергардский полк, а через два года, после тщательного изучения юридической стороны вопроса, отправился в Эльзас для того, чтобы оформить усыновление Дантеса, усыновление, которое бы позволило им открыто жить под одной крышей до конца дней.

Геккерн не раз уверял Дантеса, что взаимоотношения того с женщинами его не волнуют, хотя он и ожидает от него умеренности в этой области.

Но Дантес чувствовал, что любовь к Пушкиной все же не может не быть некоторым испытанием для его нежного друга, и продолжил писать начатое накануне письмо, в котором выражал намерение победить свое чувство к первой красавице российской столицы.

«Петербург, суббота 28 марта 1836 г.

...Хотел писать тебе, не говоря о ней, однако, признаюсь, письмо без этого не идет… Как и обещал, я держался твердо, я отказался от свиданий и от встреч с нею: за эти три недели я говорил с нею 4 раза и о вещах, совершенно незначительных, а, ведь Господь свидетель, мог бы проговорить 10 часов кряду, пожелай я высказать половину того, что чувствую, видя ее. Признаюсь откровенно - жертва, тебе принесенная, огромна. Чтобы так твердо держать слово, надобно любить так, как я тебя; я и сам бы не поверил, что мне достанет духу жить поблизости от столь любимой женщины и не бывать у нее, имея для этого все возможности. Ведь, мой драгоценный, не могу скрыть от тебя, что все еще безумен; однако же сам Господь пришел мне на помощь: вчера она потеряла свекровь, так что не меньше месяца будет вынуждена оставаться дома, тогда, может быть, невозможность видеть ее позволит мне не предаваться этой страшной борьбе… Так вот, когда бы ты мог представить, как сильно и нетерпеливо я жду твоего приезда, а отнюдь не боюсь его - я дни считаю до той поры, когда рядом будет кто-то, кого я мог бы любить - на сердце так тяжело, и такое желание любить и не быть одиноким в целом свете, как сейчас, что 6 недель ожидания покажутся мне годами».

Дантес.

13 (25) апреля

Копенгаген

Сёрен Кьеркегор, 24-летний студент теологического факультета Копенгагенского университета, сидел с приятелями в кафе на площади Нюторв, неподалеку от своего дома. День выдался неожиданно теплый, и присесть можно было также и в открытой части кафе.

Сёрена не волновало, что отец может его заметить, что старик расстроится, увидев как его сын потягивает вино, вместо того чтобы сидеть на лекции. Все это для Сёрена уже давно не имело значения. Для него были открыты дома самых видных и уважаемых людей датской столицы, но он предпочитал им общество пропойц, бездельников и таких же вечных студентов, каким был он сам.

Компания живо обсуждала сердечные неурядицы одного из них – Ганса Рердама.

- Могу тебя утешить, – сказал соученик Сёрена Йоханнес. – Это не только твоя проблема. У нас на богословском учат, что все дочери Евы пройдохи. В книге Экклезиаста сказано: «Чего еще искала душа моя, и я не нашел? - Мужчину одного из тысячи я нашел, а женщину между всеми ими не нашел».

- Причем, если во времена царя Соломона это было просто эмпирическое наблюдение, - попыхивая сигарой, добавил Сёрен, - то в наш век было научно доказано, что по-другому и быть не может.

Все с интересом обернулись на Кьеркегора.

- Доказано? – удивился Ганс. - Что ты имеешь в виду?

- После того как Кант открыл свою максиму, после того как он показал, что человек может выступать для другого человека только как цель, но не как средство, женщинами стало невозможно обладать!

- Разве? Я, признаться, этого не заметил! – хихикнул Йоханнес.

Йоханнес даже не догадывался, что Сёрен и вовсе не имел никакого любовного опыта. На равных участвуя в циничных пересудах своих приятелей, Кьеркегор сумел убедить их в том, что не делится собственными любовными похождениями исключительно по скрытности характера.

- Я не о том, – усмехнулся Кьеркегор. – Я говорю о том, что если ты берешь девушку за руку, а не канат с ней перетягиваешь, то наслаждаясь прикосновением к ней, ты ее используешь.

- Но ведь и ей же нравится это?

- Это означает только то, что и она тебя использует. Наслаждаться можно яблоком или антрекотом, но не человеком. Кант доказал нам это со всей своей германской прямолинейностью и интеллектуальной честностью.

- Значит, только платоническая любовь нам остается? – засмеялся Эмиль, друг Сёрена. - Назад к Данте!

- В том-то и дело, что - нет! Физическое обладание как раз еще как-то можно было бы обойти с помощью какого-нибудь хитроумного софизма, вроде: воздайте телу телесное, а душе - душевное. Сложности начинаются именно тогда, когда речь заходит о платонической любви, ведь любовь требует полного обладания именно душой, требует абсолютной верности, абсолютной покорности. Деспотизм брачной любви уничтожает любящих. Любовь несет в себе саморазрушение… Любовь - это мираж, который следует немедленно выбросить из сердца. Поверьте, совсем не случайно кенигсбергский мудрец не подпускал к себе женщин.

Все смеялись, воспринимая слова Кьеркегора как чистой воды гротеск, как насмешку над «критикой чистого разума». Но для самого Кьеркегора в этой шутке заключалось слишком много внутренней правды.

Вернувшись домой, он сделал запись в своем начатом два года назад дневнике: "Я только что вернулся с вечеринки, где был её душой, шутки лились из меня потоком, все смеялись и восхищались мной – но я ушёл --- да, в этом месте прочерк должен быть длинным как радиус земной орбиты --- и хотел застрелиться".

18 (30) апреля (Суббота)

Мюнхен

Вернувшись из университета, Шеллинг застал свою супругу Паулину в весьма возбужденном состоянии.

- Ты слышал, что произошло?

- Может быть, и слышал, – неуверенно ответил Шеллинг. - Что ты имеешь в виду?

- Значит, не слышал! Элеонора, жена атташе русского посольства Теодора Тютчева, покушалась на свою жизнь!

- Что она сделала?!

- Она нанесла себе несколько ножевых ранений, истекая кровью, выбежала на улицу и там потеряла сознание. Самого Тютчева в тот час дома не оказалось, ее подобрали соседи, они же вызвали врача. Теодор только через час появился. Угрозы для жизни нет, но весь Мюнхен, как сам понимаешь, теперь гудит. Мать троих детей – и такое над собой совершила! Только тебя такие новости умеют обходить..

- А в чем дело? Известна причина?

- Ты еще спрашиваешь? Разве не видно, что Теодор без ума от Эрнестины Дёрнберг? Мне уже месяц назад показалось, что между ними что-то произошло. Помнишь, как они разговаривали на последней выставке Буассере?

История эта несколько вывела Шеллинга из себя. Тютчев был один из ближайших его русских друзей, да и Элеонору он знал давно. Как все это ужасно, разлад в семье, смерть близких!

Шеллинг вздрогнул, вспомнив тот ужас потери, который сам пережил более четверти века назад, похоронив свою первую жену Каролину.

Он вошел в кабинет, достал из стола портрет Каролины и углубился в воспоминания… Почему-то вспомнилось, как вскоре после женитьбы они вместе писали роман «Ночные бдения», а потом подписали его Бонавентурой.

- Как славно мы тогда с ней повеселились, – улыбнулся Шеллинг. – Наверно, то были лучшие моменты моей жизни…

Он взял с полки «Ночные бдения». Они писали этот роман в то время, когда романтика, относящаяся к эпохе «бури и натиска», изжила себя, и в их книге это проявилось. Романтизм предполагал самоиронию, вызванную огромностью поставленной им задачи «восхождения с уровня плесени до уровня Херувимов». В «Ночных бдениях» Фридрих и Каролина вдоволь посмеялись над самой этой самоиронией…

Шеллинг очнулся, лишь когда стало смеркаться и ударил колокол, оповещающий о начале вечерней службы.

Он взглянул на календарь – тридцатое апреля. Шеллинг ужаснулся - прошел уже почти месяц после обозначенной в контракте даты на сдачу рукописи – Пасха, 3 апреля. Все это время Шеллинг не мог писать. Он не прикасался к своим трудам, целиком сосредоточившись на лекциях.

Тридцатое апреля - ночь на первое мая, значит, приближается Вальпургиева ночь, самое подходящее время для «ночных бдений». И Шеллинг вышел из дому, побродить по ночному Мюнхену.

Когда он проходил мимо дома банкира, то опять, как и в Пасхальную ночь, увидел группу людей, среди которых снова находился Макс Лилиенталь.

- Я встречаю вас здесь второй раз. Вы, по-видимому, родственник Симона Селигмана?

- Нет, просто сосед. Захожу иногда к ним на субботу. Она как раз сейчас закончилась.

- Мы виделись здесь с вами месяц назад, в пасхальную ночь, вы помните? - спросил Шеллинг.

- Определенно, герр профессор.

- И нынешняя ночь точно такая же, то есть воскресная… Но только не Пасхальная, а Вальпургиева.

- Вы не вполне правы, профессор. – улыбнулся Лилиенталь. – Нынешняя ночь не только снова воскресная, но и снова пасхальная. Взгляните на луну. Она снова полная.

- Вы шутите! Что ж это у вас, каждый месяц Пасха?

- Положим, не каждый, но два раза в году – определенно. Если бы Иерусалимский Храм не был разрушен, то завтра утром на святой горе вторично закалывались бы пасхальные агнцы – этот праздник именуется Песах Шейни, Второй Песах, его празднуют в месяце Ияре.

- Вот как, – удивился Шеллинг. – Опять Песах, значит. Какое зловещее совпадение! Воскресная Вальпургиева ночь совпадает с пасхальной ночью евреев! Уж не знаю, чего можно ждать от этой ночи…

И раскланявшись с озадаченным студентом, Шеллинг побрел по направлению к дому.

Франкфурт

Той же ночью, в это же самое время во Франкфурте происходили уже совершенно необыкновенные события.

Мельгунов возвращался с вечерней мессы из собора Святого Варфоломея, опять, как обычно, напрасно прождав там свою «Мадонну». Опять, как обычно, он дошел до дома Гете и сел на скамейку, к которой месяц назад подошел старик с собакой.

Так же как и в ту пасхальную ночь, все было залито серебристым лунным светом, и в Мельгунове невольно зашевелилась надежда – ведь сегодня тоже была не просто ночь, а Вальпургиева ночь, а это должно было что-то значить для странного старика, если конечно это был не просто случайный прохожий.

Однако, не просидев и пяти минут, Мельгунов стал зябнуть от внезапно поднявшегося со стороны Майна прохладного ветра. Придерживая шляпу и подняв воротник сюртука, Мельгунов поспешил домой. В этот момент какая-то огромная собака погналась за ним. Мельгунов остановился и замахнулся тростью на заливающееся лаем животное, как вдруг кто-то мягко взял его за плечо и скомандовал собаке – «Зитц!». Собака тут же села и преданно посмотрела на Мельгунова. Николай Александрович медленно обернулся и обомлел – это был тот самый тогдашний старик, надежда не обманула! От неожиданности Мельгунов даже согрелся.

- Так почему же луна и солнце на нашем небосводе выглядят одинаковыми, хотя одно светило многократно больше другого и по размеру, и по отдаленности от земли? – спросил старик, словно отходил не на месяц, а на минуту.

Мельгунову показалось, что минувший месяц куда-то провалился, что продолжалась та же самая пасхальная ночь. Казалось, он просто задумался над вопросом старика и только сейчас очнулся, чтобы на него ответить.

- Не знаю, наверное, так Создатель задумал. Вряд ли это случайно получилось, ведь вероятность случайного совпадения видимых размеров этих двух светил очень невелика… Очевидно, что Творец подстроил так умышленно… Извините, но почему Вас так интересует этот вопрос? Что бы изменилось, если бы зримый размер Солнца на небосводе превосходил бы размер луны?

- Может быть, ничего бы и не изменилось, но вы только подумайте, сколько из наблюдаемых нами предметов на поверку оказываются бутафориями, выглядят декорациями к какой-то постановке! Линия горизонта, голубой хрустальный небосвод, плоская земля, одинакового размера солнце и луна. Зачем и кому понадобилось создавать эти оптические иллюзии?

- Вы хотите сказать, что это проделки Мирового Духа?

- Я хочу сказать, что равенство светил в этом ряду занимает особое место, что оно дано нам как подтверждение того, что все под контролем, что мир управляется Разумом. Равенство светил – это подпись, это именная печать Высшего Разума!

- Не просто Разума, - уточнил Мельгунов, - а именно Мирового Духа, то есть Разума, раскрывающегося в человеческой истории, Разума, обращенного к человеку!

- Вы, я вижу, являетесь поклонником Шеллинга? – улыбнулся старик.

- Вы угадали, - смутился Мельгунов. – На меня произвела огромное впечатление его идея Мирового Духа. Только представьте себе - весь мир создан творческим воображением Мирового Духа!

- Я не совсем понимаю вашего восторга. Но разве всего этого не говорила религия? Разве это Шеллинг открыл, что мир создан Богом?

- Религия – это сказка, она пользуется языком мифа, в ней слишком много случайного, детского, даже ложного. Сегодня даже Новый завет слишком ветх для нас. Лишь в Мировом Духе истина явилась, наконец, очищенной от всех посторонних привнесений!

- Мне кажется, что вы несколько переоцениваете чистоту Мирового духа. Боюсь, он не столь чист, как вам кажется, – усмехнулся старик. – Но продолжайте.

- Таким образом, все, что мы видим – на самом деле великое произведение искусства! Но тогда видимое равенство совершенно разных светил и в самом деле подтверждение его авторства! К голым холодным формулам примешано воображение!

Мельгунов чрезвычайно оживился. Он был одержим этой идей, он целиком подчинил ей свое творчество, написав ряд повестей, в которых действительность тесно переплеталась с фантазией и как бы ею задавалась. "Ни голой правды, ни голого вымысла, - писал Николай Александрович в предисловии к своей книге. - Задача искусства - слить фантазию с действительной жизнью. Счастлив автор, если в его рассказах заслушаются былого, как небылицы, а небывалому поверят, как были".

- Вы понимаете, - стал развивать свою мысль Николай Александрович, - произведение искусства отличается от документа истории тем, что оно больше документа. Вымысел и действительность не просто соседствуют в нем, а необходимо соседствуют. Невозможно помыслить романа, который бы отчасти не опирался на действительность, а отчасти не был бы порожден воображением писателя. Но как роман расцвечен воображением, так же и сама действительность, ведь она создается воображением Мирового Духа! Но поэтому и в действительности – как знак, как знамение – просто обязано присутствовать что-то небывалое, что-то фантастическое! А видимое равенство светил – это именно что-то невероятное, небывалое, нарочито подстроенное!

Николай Александрович был взволнован. Он, наконец, до конца додумал свою давнюю мысль.

- Совершенно с вами согласен, - поддержал Мельгунова Старик. - Действительность расцвечена фантазией. Вот хотя бы это сходство нынешней Вальпургиевой ночи с Пасхальной.

Мельгунов пристально взглянул на своего собеседника, который в эту минуту вплотную приблизился к нему и впервые повернулся лицом. Света луны вполне хватало для того, чтобы его рассмотреть. Мельгунов затрепетал. Старик, в самом деле, был неотличим от Гете!

- Кто вы? Что здесь сейчас происходит? – опешил Николай Александрович.

- Видите ли, в нынешнем году в Одиссее Мирового Духа намечается интересный поворот. Все как будто бы идет к написанию последнего акта.

- В великой поэме Мирового Духа будет поставлена точка, о которой нам поведал Шеллинг?

- В общем-то, да. Хотя, если быть точным… Придет другой, и Пасху приурочит - к классической «Вальпургиевой ночи»…

- Это какой-то стих из Фауста?

- Не совсем. Скажите мне вот что: Сколько раз мы с вами здесь во Франкфурте встречались?

- Один, – выпалил Мельгунов. Получилось это у него автоматически, настолько сомкнулась их нынешняя встреча с предыдущей.

- Вы правильно посчитали. Дело пойдет. Прощайте.

И старик, кликнув собаку, двинулся по аллее и растворился в ночи.

Петербург

В тот же день в Петербурге Гоголь поздно вечером навестил Пушкина, который два дня как вернулся из Михайловского, и все не мог налюбоваться на вышедший в его отсутствие первый том «Современника».

- Завтра премьера «Ревизора», - напомнил Гоголь. - Будет, как и обещал, смешнее черта. Надеюсь, вы не забыли?

- Был бы рад, но после смерти матушки еще и месяца не прошло. Так что меня не ждите. Но не расстраивайтесь, я еще зимой у Жуковского прослушал «Ревизора» в вашем собственном исполнении, а чтец вы отменный.

- Примите мои соболезнования… очень жаль… А я как раз принес вам еще кое-что почитать… Помните, вы мне сюжет подбросили про скупщика мертвых душ?

- Как такое забудешь! Вы сами над душой стояли - идею требовали.

- Так вот я, представьте, начал, и уже две главы набросал.

- Прекрасно. Давайте только чай разольем.

Пушкин распорядился, чтобы человек подал чаю, а Гоголь достал из папки листы.

- Только не рассказывайте никому, Александр Сергеевич. Я вам первому читаю. А о том, что я писать этот роман начал, только вы, Жуковский и Плетнев знаете…

И Гоголь стал читать.

Поначалу Пушкин улыбался и даже несколько раз звонко рассмеялся, однако вскоре сделался сумрачен, и сидел безучастно.

Закончив чтение, Гоголь бросил на осунувшегося Пушкина вопросительный взгляд.

- Боже, как грустна наша Россия! – с тоской произнес тот.

- Вот те на! Да чего же тут грустного? – растерялся Гоголь.

- Грустно. Вы хотели рассмешить, а вышло наоборот. Безжизненные души. Очень правдиво, и очень грустно.

- Я не то хотел показать, не только то… Надо подумать, как это мрачное впечатление загладить…

- Знаете что, давайте прогуляемся перед сном, - предложил Пушкин. - Погода стоит волшебная. Какой воздух! Я вчера два часа по улицам бродил. До могилы Дельвига дошел…

Друзья неспешно шли вдоль пустынной в этот час набережной. Нева серебрилась в лунном свете, с тихим плеском набегая на гранит.

- Какая яркая луна! – заметил Гоголь. - Словно солнце. При такой читать можно…

- А чародействовать, небось, и того лучше… Когда в Одессе мне один грек гадал, то вывез ночью в поле под такую же вот точно яркую и полную луну…

- И чего он вам нагадал?

- Нагадал, что мне начертано умереть от лошади или от беловолосого человека…

- Вы раньше сказывали, будто бы это вам здешняя немка на кофе нагадала…

- Верно, госпожа Киршгоф первая это предсказала. Но грек потом подтвердил, торжественно, при луне… А сегодня луна и впрямь необычная, словно в вашем «Вие». Там, кажется, у вас вместо месяца светило какое-то солнце…

В эту минуту Пушкин заметил, что Гоголь его не слушает, а восторженно всматривается в черные воды Невы с отражающейся в них луной.

- Мой гений! – вырвалось у него, - мое небесное виденье!

Простояв так с минуту, Гоголь как будто опомнился и заторопился домой.

- Вы кого-то видели? – поинтересовался Пушкин.

- А вы, разве, нет?

- Я - нет…

- Поздно, дорогой Александр Сергеевич. Мне пора, завтра премьера.

* * *

Войдя в свою комнату, Гоголь бросился в кресло и еще долго мечтательно молился, но не Богородице, не Спасителю, а своему Гению.

Пришла минута, которую он столько ждал - минута завершения блистательного труда.

- Завтра наша «грустная» Россия очнется, - мечтал писатель. - Завтра у нее состоится «ревизия», завтра она посмотрится в зеркало «Ревизора» и начнет меняться к лучшему! Такова целительная сила искусства!

Гоголь не то что бы надеялся на это, он твердо знал, что именно это и произойдет.

Семь лет минуло с той поры, как двадцатилетний юноша с чувством избранничества и жаждой служения прибыл в Петербург.

«Поприще», о котором мечтал он с отроческих лет, открылось поначалу в Департаменте Уделов, где Гоголь переписывал документы: буквы выходили ровные – залюбуешься. Но по вечерам на чердаке в Гороховом переулке он стал писать сказочные истории о малороссийской жизни. С этими историями Гоголь пошел к Дельвигу, которому повести полюбились и который стал знакомить юношу с литераторами, с Жуковским, а позднее с Пушкиным.

Дело пошло, малоросские истории стали публиковаться. Одновременно при содействии Плетнева Гоголь устроился в Патриотический Институт учить девиц истории, а вскоре и вовсе стал профессором в Санкт-Петербургском Университете. Читал курс лекций по средним векам.

Неудача с переводом в Киевский Университет в 1833 году сосредоточила Гоголя на литературе: не в лекциях, не в исторических исследованиях, а именно в сочинительстве увидел он теперь свое истинное поприще, поприще, на котором его ждал успех.

В канун наступающего 1834 года он клятвенно заклинал своего Гения: «Молю тебя, жизнь души моей, мой Гений. О не скрывайся от меня, пободрствуй надо мною в эту минуту и не отходи от меня весь этот, так заманчиво наступающий для меня, год. Какое же будешь ты, мое будущее?.. О будь блистательно, будь деятельно, всё предано труду и спокойствию! Что же ты так таинственно стоишь предо мною 1834-й? — Будь и ты моим ангелом. .. Я не знаю, как назвать тебя, мой Гений! О взгляни! Прекрасный, низведи на меня свои чистые, небесные очи. Я на коленях, я у ног твоих! О не разлучайся со мною! Живи на земле со мною хоть два часа каждый день, как прекрасный брат мой. Я совершу... Я совершу! Жизнь кипит во мне. Труды мои будут вдохновенны. Над ними будет веять недоступное земле божество!»

Так заклинал он своего Гения в канун нового 1834 года, и все действительно сложилось наилучшим образом: были написаны «Арабески» и «Миргород», творческий подъем продолжался. С этой же верой вступал Гоголь также и в 1836 год, и опять все оправдалось: им с Пушкиным разрешили издавать «Современник», первый номер которого лежит сейчас на его столе, а главное, разрешен и в самый короткий срок поставлен «Ревизор»!

- Соверши это завтра, мой добрый Гений! Соверши это чудо, пусть с этого часа грусть России станет развеиваться, как рассеется мрак этой ночи с завтрашними лучами солнца, да и вот уже начал рассеиваться в серебряных лучах луны!

19 апреля (1 мая)

Петербург

Гоголь проснулся в кресле с каким-то тяжелым чувством. Вчерашнее половодье чаяний и восторгов совершенно схлынуло. Откуда-то выползла тревога.

С беспокойством подъехал Гоголь к Александрийскому театру, и войдя в гримерную, оторопел.

Он ведь просил хотя бы последнюю репетицию провести в костюмах! Не хватило духу настоять, и вот результат. Клоунада!

Актеры были выряжены в какие-то нелепые седые парики, неопрятные, взъерошенные, с выдернутыми огромными манишками.

Не на шутку расстроенный Гоголь проследовал в зал и уселся между Жуковским и князем Вяземским, которые оба слышали уже «Ревизора» в исполнении самого автора.

Зал заполнился самыми избранными чиновниками, генералами, министрами, блестящими наряженными дамами. Наконец, с некоторым опозданием появился и государь.

Действие началось… и уже очень скоро несчастного автора стал прошибать пот. Нелепая игра вызывала в публике то возмущенный ропот, то взрыв неуместного смеха.

Какой ужас! Ведь он все этим клоунам объяснил! Один только Сосницкий, игравший городничего, как будто бы во всем разобрался и единственный был на месте. Бобчинский и Добчинский ни на что не годились!

Но главная роль провалилась совершенно! Дюр ни на волос не понял, что такое Хлестаков, не понял, что тот не просто хвастун, а человек, впервые в жизни столкнувшийся с вниманием к своей особе! Неужели же не видно из самой роли, что такое Хлестаков? Он никого не надувает; он не мошенник; он забывается и сам почти верит тому, что говорит. Его вдохновляет внимание, которого он до сих пор никогда ни в ком не встречал! Выдавая себя за другого, он мечтает, он представляет себя таким, каким желает быть! Но в исполнении Дюра Хлестаков сделался рядовым водевильным вралем!

Вжавшись в кресло, Гоголь неподвижно просидел до конца спектакля.

«Тут всем досталось, а больше всего мне», - заявил Николай по завершении пьесы, а затем вошел в гримерную и, громко расхохотавшись, объявил актеру, сыгравшему Добчинского:

- Вы желали, чтобы государь знал, что в таком-то городе живет Петр Иванович Добчинский? Так вот теперь я знаю об этом.

Но Гоголь этого не видел. Как только упал занавес, он бросился вон из театра и еще долго метался в смятении по улицам.

- Провал! Провал! Бросить все к черту и бежать вон из этого мрачного Петербурга, бежать от этой свинцовой тоски!

Москва

В тот же воскресный день профессор русской истории Московского университета 36-летний Михаил Петрович Погодин собрал на обед полтора десятка своих коллег и друзей.

Дни в Златоглавой стояли теплые, и впервые в этом году пообедать можно было не в гостиной, а в просторном саду погодинского дома на Девичьем поле.

После обеда все разбрелись маленькими кружками. Рядом с Погодиным оказались «басманный философ» Петр Чаадаев, редактор «Наблюдателя» Василий Петрович Андросов и профессор филологии Владимир Печерин.

- Вы слышали, господа, что вышел, наконец, первый номер «Современника»? – поинтересовался Андросов.

- Не только слышал, но вчера уже вертел его в руках, – с некоторым пренебрежением ответил Чаадаев. – Но что за название такое – «Современник»? Современник чего? XVI-го столетия, из которого мы никак не выкарабкаемся?

- Оставьте, Петр Яковлевич, – усмехнулся Погодин. - Для того этот журнал, наверно, и задумывался, чтобы вырвать Россию из средневековья. А название мне кажется замечательным. Мы ведь живем в какое-то особенное время, в которое человечество окончательно повзрослело. Вам разве не кажется? Отныне все люди, которые придут после нас, будут нашими современниками. Кант и Шеллинг превратили свое время во время всех бывших и будущих эпох!

- С этим я, пожалуй, согласен, – произнес Чаадаев. - История подошла к своему завершению. По этому вопросу даже Шеллинг с Гегелем не спорят. Конец Великой Поэмы, авторство которой Шеллинг приписывает Мировому Духу, не за горами.

Слова эти были глубоко прочувствованы. Петр Яковлевич не сомневался, что таинственный час действительно приближается, и даже решил внести в историю свою лепту. На эту встречу на Девичьем поле он принес рукопись своих «Философических писем», чтобы передать их Андросову. Вдруг тот решится опубликовать их в «Московском наблюдателе».

- Не помню такой теплой весны, – проговорил Погодин. – Не помню, чтобы когда-нибудь в середине апреля вот так сирень расцветала.

- Это у нас апрель, а в Европе сегодня уже 1 мая, – заметил профессор Печерин.

- В чем-то мы отстаем от Запада на 12 дней, а в чем-то на 12 веков! – проронил Чаадаев. – Примерно столько столетий минуло с тех пор, как в Римской империи повально стали освобождать рабов. А у нас рабство и поныне цветет как майская сирень.

- Но подумайте только, - горячо возразил Андросов, - Как народ наш преобразится после того, как это рабство повсеместно отменится и крестьянские дети отправятся в школы!

- А у меня, признаться, воображения не хватает это представить. – уныло выговорил Печерин. – Везде это холопство, отовсюду оно прет, и повсюду все подавляет. Я тут раз возвращаюсь домой и вижу - на крыльце сидит нищая старуха. Оказалась моей крестьянкой из села Навольново.

«Видишь ты, батюшка, - говорит. - Староста-то наш хочет выдать дочь мою Акулину за немилого парня, а у меня есть другой жених на примете, да и сама девка его жалует. Так ты вот сделай милость да напиши им приказ, чтоб они выдали дочь мою Акулину за парня такого-то».

Я взял листок бумаги и написал высочайший приказ: "С получением сего имеете выдать замуж девку Акулину за парня такого-то. Быть по сему. Владимир Печерин". В первый и последний раз в моей жизни я совершил самовластный акт помещика и отослал старуху. Весь этот наш с вами протест, господа, в рамках того же барства протекает. Не имеем мы никакой опоры, чтобы вырваться из этой трясины.

- Опора - в религии, – многозначительно возразил Чаадаев. - На Западе первые случаи освобождения были религиозными актами, они совершались перед алтарем и в большинстве отпускных грамот мы встречаем выражение: pro redemptione animae – ради искупления души. А у нас закабаление идет при полном попустительстве церкви.

- А мне иногда кажется, что это размеры погубили Россию, – заметил Печерин. – У нас народ никогда всерьез с властью не боролся, просто бежал на Восток, бежал на Дон к казакам. В такой ситуации образованным людям не остается ничего другого, как бежать на Запад.

В 1831 году Печерин окончил филологический факультет Петербургского Университета, а в 1833 уехал на стажировку в Берлинский Университет.

«Оставь надежду вся сюда входящий!», - вырвалось у Печерина, когда прошлым летом он, возвращаясь после стажировки домой, пересек германскую границу и оказался в пределах Российской империи.

В тот же миг он ясно осознал, что не сможет в ней оставаться, и через полгода после начала своей профессорской карьеры в Московском Университете окончательно решил оставить Россию. Разрешение съездить на лето в Берлин Владимир Сергеевич получил довольно быстро, и через месяц собирался навсегда покинуть страну. Распространяться об этом он, однако, не стал, и лишь заметил:

- Помните, как Мельгунов в «Путевых очерках» описал свое первое чувство, с которым сошел с корабля на европейскую землю?

- Не помню, но могу догадаться, - усмехнулся Чаадаев.

- Он писал о «неизъяснимом чувстве блаженства», о «чувстве заключенного, который после долгого заточения вдруг был выпущен на свет Божий», что-то в этом роде.

- Надо же! – удивился Чаадаев. - И цензура пропустила!

Франкфурт

Мельгунов между тем сидел в тот момент на бульваре Гроссер-Хиршграбен на той самой скамье, на которой накануне ночью беседовал со стариком.

Как всегда не встретив на утренней мессе свою «Мадонну» в соборе святого Варфоломея, Николай Александрович пришел сюда в надежде увидеть ее выходящей из дверей дома, в котором, как он предположил, она жила.

Может быть, ее появление прольет какой-то свет на произошедшее, может быть она что-то знает о двойнике Гете? А может быть, наоборот - ее саму придется признать видением? Впрочем, если это было видение, то не иначе как видение самой девы Марии!

Незнакомка не появлялась. Мельгунов не заметил, как пролетел целый час. Что же с ним в самом деле происходит? Не болен ли он?

Тревожные размышления вернули Мельгунова к его последнему разговору с Пушкиным.

Николай Александрович был знаком с Пушкиным еще с отрочества. Он учился вместе с братом Пушкина Львом в петербургском Благородном пансионе при Педагогическом институте, не раз бывал в гостях у поэта, да и потом общался с ним немало в Москве.

Год назад Мельгунов прибыл в Петербург, намереваясь оттуда на корабле отправиться в Германию, и тогда встретился с Пушкиным в последний раз, это было в доме у Вяземского.

Они не виделись уже несколько лет, и Пушкин очень обрадовался встрече. Разговор зашел о повести «Кто же он?». Пушкин оценил, что мысль о явлении сатаны в образе ближайших умерших людей – идея неожиданная и оригинальная, и спросил:

- А у вас какой-то собственный опыт имелся?

- Имелся, Александр Сергеевич… Мне явился вроде бы Веневитинов, а кто это на самом деле был, одному Богу известно. Это меня поначалу очень тревожило. Я все время боялся, не осложнилась ли моя старая болезнь каким-то дополнительным образом?

- И ваша повесть вас от этого страха исцелила?

- Очень помогла, но не до конца.

- Не тревожьтесь, многим людям самые непонятные духи являются.

- Вы знаете похожие случаи?

- Предостаточно. Чего далеко ходить. Вот, например, матушка моя, Надежда Осиповна, престранного духа встречала. Раз она с батюшкой шла по Тверскому бульвару и увидела женщину в белом балахоне, с белым платком на голове. Причем женщина эта не шла, а как бы скользила, словно на коньках. Матушка ее видела, а батюшка – нет. Да и потом еще эта женщина матушку навещала, и в Михайловском и в Петербурге. Сквозь стены проходила, и всегда двигалась скользя… но смотрела бессмысленно. Или, например, Софья, жена Дельвига – это еще до его смерти случилось - видела в доме моей сестры парившего под потолком злобного старика, даже ходить к ней в гости перестала из-за этого…

- Это вы про привидения рассказываете, а я спрашивал про духов близких людей или родственников.

- И таких историй хватает. Вот как раз недавно услышал я такую историю. У Дельвига был друг - Левашов, кажется, фамилия. Так вот они давным-давно сговорились, что тот, кто умрет первым, явится тому, кто еще жив. И вот представьте, в первую годовщину смерти Дельвига сидит этот Левашов у себя в кабинете и читает книгу. Вдруг ровно в полночь с 13 на 14 января является Дельвиг и садится напротив него в кресло. Не произнес ни единого слова, и удалился… И только потом этот Левашов вспомнил, что у них договор был!

- Но это ведь точно как со мной приключилось! – не удержался Мельгунов. – Точно так же, в первую годовщину смерти Веневитинова, и явился этот загадочный гость! Александр Сергеевич, как вы меня успокоили! Со мной, получается, все в порядке!

- Не беспокойтесь, вы находитесь в приличном обществе, - расхохотался Пушкин и потащил его играть в карты.

Такой разговор состоялся у Мельгунова с Пушкиным год назад, и вот теперь те же сомнения вновь нахлынули на писателя. Все ли с ним в самом деле в порядке? Кто же они - эти странные полупризрачные старик и мадонна?

Мюнхен

Первого мая Шеллинг пробудился на рассвете, но несмотря на то, что день был воскресный нежиться в постели не стал. Мысли о вчерашнем вечере не давали ему заснуть.

Это сходство ночей - Пасхальной и Вальпургиевой - обеих полнолунных, обеих воскресных и, как оказалось, еще и обеих пасхальных в пространстве еврейской литургии - не давало ему покоя.

Наметанный взгляд автора «Философии мифа» ясно опознавал во всем этом какую-то «структуру» - за этим совпадением должно было что-то скрываться. Нависшая вчера над домом еврейского банкира луна на что-то определенно намекала, определенно наводила на какую-то мысль…

Шеллинг потер виски.

Ну, конечно же! Пасхальная и Вальпургиева ночи – это ночи-антагонисты, но в то же время и ночи-близнецы! Они смотрятся друг в друга как в зеркало: сгущающийся мрак Вальпургиевой ночи симметричен предрассветным сумеркам ночи Пасхальной!

Два эти противопоставленные друг другу мифа глубоко увязаны между собой. Они перемигиваются друг с другом в культуре, они задают друг друга в метаистории. Но иногда они оказываются способны вписаться в какую-то причудливую календарную химеру, позволяющую их некоторым дополнительным образом отождествить.

Вчерашнее астрономическое совпадение определенно на что-то намекало, создавало возможность какого-то культурного эффекта, какого-то религиозного события, представляло собой некий натурфилософский этюд.

В пасхальную ночь он попросил знамения – и вот его получил!

В этом - 1836 году Пасхальная и Вальпургиева ночи выстроились друг перед другом словно как в каком-то брачном танце… Они оказались в этом году как бы приурочены друг к другу. Вот именно – приурочены. Как это там у Гете?

«Пошли приказом воина в сраженье,

А девушку в веселый хоровод.

И дело вмиг у них на лад пойдет.

Так и у нас. Я дело приурочу

К классической Вальпургиевой ночи».

Пока трудно сказать, можно ли будет сварить из этих ингредиентов какой-то глинтвейн, но само по себе любопытно!

2 (14) мая

Москва

29 апреля, по завершению месячного траура по матери, Пушкин выехал из Петербурга в Москву. 1 мая он заночевал в Твери и под самый вечер 2-го подкатил ко двору своего давнего друга Павла Воиновича Нащокина.

Пушкин был знаком с ним еще по Царскому селу, но по-настоящему сблизился в 1826 году после Михайловской ссылки. Они жили в Москве несколько лет на одной квартире, секретов друг от друга не держали и наиболее щекотливые из них завели себе в обычай обсуждать в бане. Обычно ходили они в Лепехинские бани у Смоленского рынка. Считали, что тут в отдельных кабинках их никто никогда не подслушает.

Нащокин долгое время бедствовал, так как в наказание за легкомысленный образ жизни был лишен своей доли родительского наследства. Однако в прошлом году он очень крупно выиграл в карты, снял добротный дом в Воротниковском переулке и устроился с шиком.

Хозяина на месте не оказалось, и Пушкина радушно встретила жена Нащокина - Вера Александровна.

В ожидании друга Пушкин принялся рассказывать ей о похоронах матери, поведал, что и сам сделал взнос в Святогорский монастырь, чтобы и его поблизости погребли.

- Видели бы вы, Вера Александровна, какая там земля, чистый песчаник, ни червей, ни сырости, в такую где еще ляжешь? Вот бы нам с супругом вашим там упокоиться.

Вера Александровна расстроилась от этих слов.

- Что вы, Александр Сергеевич, все о смерти, да о смерти? Не о чем еще помечтать? И в стихах об этом размышляете, «грядущей смерти годовщину» все предугадываете, и землю вот выбираете...

- Верно. Какое-то зловещее любопытство донимает меня... – задумчиво произнес Пушкин, но поглядев на побледневшую Веру Александровну, воскликнул:

- Да полно вам, Вера Александровна, не волнуйтесь же вы так!

Вскочив, он налил ей из графина воды.

- Вот попейте, я не так выразился… Я просто надеюсь, что когда-нибудь вы с Нащокиным приедете в Михайловское, и мы там все вместе заживем. А жить мы будем долго, в этом не сомневайтесь!

Однако Вера Александровна до конца Пушкину не поверила, и разговор их Павлу Воиновичу пересказала, как только тот вернулся домой.

- Да, что ты, душа моя! – засмеялся Нащокин. – Все верно. Александр Сергеевич давно меня к себе в Михайловское зазывает. Это мечта его, чтобы мы там по соседству жили. А уж коли жить вместе, то значит и помирать.

6 (18) мая

Москва

Пушкин отогревался душой в атмосфере неспешного уклада нащокинского дома, где никто не торопился вставать, а встав, чем-то важным заняться. Первые три дня Пушкин с Нащокиным только домоседничали и играли в вист, хотя дел было намечено немало. Нужно было побывать в архиве Коллегии иностранных дел, разобраться с распространением «Современника», который в Москве продавался еще хуже, чем в Петербурге, а также встретиться с некоторыми авторами «Московского наблюдателя» и постараться заинтересовать их своих журналом.

В числе множества приглашений, пришедших Нащокину на имя Пушкина в эти дни, было получено приглашение и от Чаадаева. С него Пушкин решил начать свои выезды.

42-х летний Чаадаев жил во флигеле дома Левашовых, на Новой Басманной улице. Участник войны 1812 года, он избрал военную карьеру и в 1821 году готовился стать флигель-адьютантом Александра I, как вдруг что-то разладилось.

Офицеры Семеновского полка, в котором в ту пору служил Чаадаев, были недовольны присланным из Петербурга начальством, и в свой конфликт с ним втянули солдат. Произошел бунт. Чаадаев, неосмотрительно вызвавшийся представить царю рапорт, составленный начальством, оказался в положении чуть ли не «доносчика» на своих товарищей. Уговоры государя не возымели действия, и Чаадаев подал в отставку.

Через два года он уехал в Европу, намереваясь навсегда там остаться, но в 1826 году все же вернулся в Россию. С той поры он вел исключительно частную жизнь, получив прозвище «басманный философ» и прослыв первой головой страны.

С Пушкиным Чаадаев познакомился в 1817 году, когда вступил в расположенный в Царском Селе лейб-гусарский полк. Все офицеры были на короткой ноге со старшими лицеистами, прозванными Чаадаевым «философами-перипатетиками» за их пристрастие к прогулкам по тенистым царско-сельским аллеям.

Но с Пушкиным, как раз завершавшим в том году свою учебу, Чаадаев сблизился особенно. Покоренный его живостью и поэтическим талантом, Петр Яковлевич очень хотел пристрастить юношу к своим идеям, зародившимся в 1813 году в занятом русскими войсками Париже: у человечества нет иного пути кроме европейского. Любой другой путь ведет в никуда!

Пушкин, казалось бы, также восхищенный глубокомыслием своего друга, оставался большей частью при своем мнении. Друзья спорили о значении религии, о судьбах России и Европы, спорили жарко и аргументированно, и каждый раз удивлялись – особенно Чаадаев, как это его собеседник отказывается понимать очевидное?!

Чаадаев часто сетовал на то, что им с Пушкиным так и не удалось соединить их жизненные пути, что не пошли они рука об руку.

Он и сейчас готов был повторить своему гостю эти слова. Он был убежден, что предложи тот ему, Чаадаеву (а не Гоголю), стать вторым лицом в «Современнике», публика набрасывалась бы на журнал, как на горячие бублики. Но Пушкин без восторга относился к «Философическим письмам» своего друга, и темы сотрудничества благоразумнее было бы не затрагивать.

Между тем совсем удержаться от проблемы распространения своих идей Чаадаев не мог, и не преминул поделиться наболевшим.

- Сегодня я к себе Андросова жду. Он мне рукопись должен вернуть – русский перевод моих «Философических писем». Не берет «Наблюдатель» мою работу.

- Опомнитесь, Петр Яковлевич. Нет цензора, который бы такое пропустил. Андросов тут не при чем. Это я вам как издатель говорю. Вы не представляете, с какой чиновнической тупостью приходится по журнальным делам сталкиваться… Хочется порой плюнуть на Петербург и удрать в деревню.

- Не представляю, как бы вы могли себе это позволить с вашим семейством…

- Отчего же? Что вы имеете в виду?

- Такие супруги как ваша, Александр Сергеевич, для затворничества не созданы… Поручусь, немало у вас с ней забот.

- Да какие там заботы? Расходы, конечно, семья немалые требует, но я очень счастлив в браке.

- Правда? Охотно вам верю, хотя сам я к браку не расположен.

- Но почему? – Александр Сергеевич оживился, получив неожиданную возможность задать давно вертевшийся на его языке вопрос. - Вы были блестящим офицером, Перт Яковлевич, вы - герой войны. Выправка у вас, вкус в одежде необыкновенные, наконец, вы и танцор замечательный. Не раз про себя это отмечал. И как вы знаете, мой Онегин некоторые ваши черты унаследовал. У вас блестящий ум философа, но вы при том не какой-нибудь книжный червь вроде Канта, который на смертном одре благодарил Бога за то, что в жизни ему не пришлось совершать нелепых телодвижений, лишенных метафизического смысла… Не может же быть, что вы никогда не состояли с какой-либо особой в романтической связи? Неужели и вы не находите в определенных движениях никакого смысла, или я просто не все знаю? Ответьте мне, Петр Яковлевич, была ли в вашей жизни любовь?

Чаадаев приподнял брови и ответил:

- Помните, как сказано у Экклезиаста: «Чего еще искала душа моя, и я не нашел? - Мужчину одного из тысячи я нашел, а женщину между всеми ими не нашел»…

- Замечательные слова, но они все же никого пока не заставили от самого поиска отказаться, а некоторые, как я, например, даже готовы с этими словами и поспорить.

- Дорогой Александр Сергеевич, - медленно выговаривая каждое слово, ответил Чаадаев, глядя Пушкину прямо в глаза. - Когда я умру, вы все сами узнаете.

В этот момент слуга Чаадаева Иван Яковлевич, которого за его благородную осанку, ум и манеры все всегда принимали за барина, доложил о приходе бывшего любомудра, главного редактора «Московского наблюдателя» Василия Петровича Андросова.

Андросов степенно подошел к беседующим. Он церемонно пожал руку хозяину, и лишь затем протянул ее Пушкину.

Андросову было за что себя уважать. По происхождению мещанин, дворянскую грамоту он получил вместе с университетским дипломом, а нынешнего своего положения издателя и ученого достиг напряженным трудом.

Писал Андросов на самые разнообразные темы, начиная философией Канта и кончая хозяйством России. Репутацию добросовестного автора и беспристрастного исследователя ему принес изданный в 1832 году справочник «Статистическая записка о Москве», в котором приводились исчерпывающие сведения о Первопрестольной: климат, состав населения, число Храмов, театров и даже самоубийств.

Пушкин держал в своей библиотеке эту книгу, даже почти до половины разрезал в ней листы, но до чтения дело так и не дошло. Весь этот энциклопедизм, сказавшийся также и на облике «Московского наблюдателя», особого вдохновения у Пушкина не вызывал.

Взглянув в проницательные, но поблекшие глаза редактора «Московского наблюдателя», Пушкин живо вспомнил другого Андросова - юного тщедушного студента, по памяти цитирующего Шеллинга. Тогда в нем сверкала какая-то искра, тогда его глаза горели.

- Пожалуй ведь, мы не встречались с вами со времен общества любомудров? – улыбнулся Пушкин.

- А вы помните еще наше «тайное общество»? Помните споры о Канте и Шеллинге до утра?

- До утра я, конечно, с вами философами не досиживал; диалектика все же – не вист, но то что «Мировой Дух пишет не столько историю, сколько поэму», это я усвоил.

- Что ж, вы ухватили главное, - улыбнулся Андросов. - Как сказал великий Шеллинг - «поэтический вымысел творит действительность»! Вы, поэты, - главные поверенные Мирового Духа! Не чета нам, философам и статистикам.

- Да, - подтвердил Чаадаев, поймав на себе ироничный взгляд Андросова. – В этом вопросе у Шеллинга с Гегелем решительное расхождение. По Гегелю, Вселенский дух пишет ученый трактат, пишет «Феноменологию духа», а по Шеллингу – Поэму.

- Однако Гегель, как я вижу, излишней скромностью не страдал, – усмехнулся Пушкин. – А кого, интересно, Шеллинг занес в соавторы Мирового духа, коль скоро сам на эту роль не претендовал?

- Ну как, кого? Шекспира, Гете, Гомера. – стал вспоминать Чаадаев.

- Имя Гомера Шеллинг, конечно, не раз упоминает, - заметил Андросов. – Но в том отрывке, где идет речь о Великой Поэме Мирового Духа, он говорит только о Новом времени. Давайте проверим. Вы не дадите мне «Философию искусства», Петр Яковлевич?

Чаадаев подошел к полке, вытянул нужный томик и протянул Андросову, который быстро разыскал нужное место.

«В искусстве мы имеем как документ философии, так и ее единственный извечный и подлинный органон… Всякий великий поэт призван превратить в нечто целое открывающуюся ему часть мира, и из его материала создать собственную мифологию; мир этот находится в становлении, и современная поэту эпоха может открыть ему лишь часть этого мира; так будет вплоть до той лежащей в неопределенной дали точки, когда Мировой Дух сам закончит им самим задуманную великую поэму и превратит в одновременность последовательную смену явлений нового мира...»

- Видите, я был прав, здесь о «новом мире»… А вот что дальше:

«Для пояснения приведу пример величайшего индивидуума нового мира, Данте создал себе из варварства и из еще более варварской учености своего времени, из ужасов истории, которые он сам пережил, равно как из материала существующей иерархии собственную мифологию и с нею свою божественную поэму... Так же и Шекспир создал себе собственный круг мифов из исторического материала своей национальной истории... Сервантес создал из материала своего времени историю Дон Кихота, который до настоящего времени, так же как и Санчо Панса, носит черты мифологической личности. Все это вечные мифы. Насколько можно судить о гетевском "Фаусте" по тому фрагменту, который мы имеем, это произведение есть не что иное, как сокровеннейшая, чистейшая сущность нашего века».

- У меня такое ощущение, господа, - внушительно произнес Чаадаев, - что «точка» в Поэме будет поставлена в самое ближайшее время.

- С чем же связано у вас такое предчувствие? – поинтересовался Андросов.

- Ну как с чем? Во-первых, и Шеллинг и Гегель конца истории всегда с часу на час ожидали. Да и видно это. В наше время все основное понято и сформулировано…

Чаадаев запнулся. Он хотел было сказать, что со своими «Философическими письмами» потому хочет сейчас выступить, что время пришло, и только ждет, чтобы его всколыхнули, но не встречая в собеседниках сочувствия, вместо этого спросил:

- Вот вы думаете, отчего Шеллинг книг больше не пишет?

- Вы хотите сказать, что это не его личная проблема, а просто самой философии уже нечего через него сказать?

- Верно. Но у Искусства, похоже, еще найдутся слова, – многозначительно произнес Чаадаев. – Вы не думаете, что Шеллинг сам хочет поставить точку в Великой поэме? Вы вообще слышали, что он обратился к поэзии?

- Слухи такие до меня доходили, – подтвердил Андросов. –Мельгунов говорил, что направляется в Германию, отчасти чтобы и этот вопрос выяснить. Может быть, и выяснил уже.

Мюнхен

Мельгунов действительно собирался задать Шеллингу этот деликатный вопрос, но в силу спонтанности своего образа жизни почти за год пребывания в Германии до Мюнхена так и не добрался. В этот момент он наслаждался общением с берлинскими литераторами и учеными.

Сам же Шеллинг ни о какой поэме не помышлял и, напротив, укрепился в решении возобновить редактирование своих старых работ, не строя при этом каких-то определенных издательских планов…

Между тем что-то новое и необычное все же стало занимать его ум. Неожиданно открывшееся ему сходство Пасхальной и Вальпургиевой ночей не переставало занимать мыслителя.

Сегодня поутру он зашел в Университетскую библиотеку и разыскал книгу, содержащую расчет пасхалий. Ему захотелось проверить, а может ли Пасхальная ночь непосредственно наложиться на Вальпургиеву?

Как он и ожидал, такого не бывает. Самая поздняя Пасха по Григорианскому календарю выпадает на 26 апреля.

Итак, совпадать, накладываться одно на другое два эти мифологических события не могут. Но, тогда тем более интересно, что - как он сам воочию видел - случаются такие ситуации, то есть бывают такие годы, в которые Вальпургиева и Пасхальная ночи, выпадая на воскресение и полнолуние, словно уподобляются, словно пересмеивают друг друга.

В природе как будто возникает то самое напряжение, которое присутствует в культуре. Ведь если вдуматься, то весь Новый мир жил этим противостоянием, противостоянием Пасхи и Вальпургиевой ночи. Вся суть трагического героя, вся соль новейших европейских исканий состоит в этом метании между двумя нравственными образцами, нравственными полюсами: между гефсиманскими борениями и фаустовскими соблазнами, между самоустранением Христа на Масличной горе, и самоутверждением Фауста в Брокенских горах!

А ведь тут в довершении ко всему, оказывается, еще имеет место также и совпадение с еврейскими пасхами; оказывается, что еще и по этому признаку они подобны. Что это вообще за «вторая» Пасха?

Шеллинг стал что-то смутно вспоминать. Он вытянул с библиотечной полки симфонию и быстро разыскал в Библии – в 9 главе книги Чисел – следующий фрагмент: «И сказал Моисей сынам Израилевым, чтобы совершили Пасху. И совершили они Пасху в первый месяц, в четырнадцатый день месяца вечером, в пустыне Синайской… И сказал Господь Моисею, говоря: скажи сынам Израилевым: если кто из вас или из потомков ваших будет нечист от прикосновения к мертвому телу, или будет в дальней дороге, то и он должен совершить Пасху Господню; четырнадцатый день второго месяца вечером пусть таковые совершат ее и с опресноками и горькими травами пусть едят ее; и пусть не оставляют от нее до утра и костей ее не сокрушают; пусть совершат ее по всем уставам о Пасхе».

- Удивительно, - размышлял Шеллинг. – Обе эти ночи оказались тождественны еще и в еврейских координатах. А то различие, которое между ними все же имеется, также символично: одна пасха для всех, вторая - для нечистых…

10 (22) мая

Петербург

После премьеры «Ревизора» Гоголь ни одной минуты не чувствовал себя покойно. Воскресная литургия, которую с утра посетил Николай Васильевич, также не принесла облегчения.

Как это уже не раз бывало, после встреч с «Гением», после творческих подъемов - длившихся порой дни, а порой и месяцы - наступал спад. Однако нынешний спад оказался серьезней всех предыдущих, поскольку связался с провалом «Ревизора».

- Тоска, тоска, – метался Гоголь по своему кабинету. - Не знаю отчего одолевает меня тоска. Я устал и душою и телом. Никто не знает и не слышит моих страданий. Мне опротивела моя пьеса. Я хотел бы убежать теперь бог знает куда. Одна надежда - что предстоящее мне путешествие, пароход, море и другие, далекие небеса помогут освежить меня. Я жажду их как избавления!

Николай Васильевич, несмотря на мучительный голод, был даже не в состоянии приготовить себе свои любимые вареники.

Пищеварение всегда занимало повышенное внимание писателя, всегда как-то по-особенному волновало его, но сейчас, похоже, в его чреве что-то расстроилось вконец. Гоголь почувствовал, что желудок его как будто перекрутился и установился вверх дном.

- Вот еще важный повод для этой поездки, – догадался Николай Васильевич. - Заняться, наконец, всерьез своим здоровьем!

Друг детства Данилевский, уже месяц готовившийся к путешествию в Германию, согласился отложить отъезд, чтобы составить компанию другу. Сегодня была, наконец, согласована дата отъезда – 6 июня.

18 (30) мая

Москва

Пушкин обещал жене вернуться в Петербург к своему дню рождения, к 26 мая, но из опасения всяких случайных задержек в пути решил выехать заблаговременно.

Вторую половину дня Александр Сергеевич провел с Нащокиным, который вручил Пушкину подарки – ожерелье для Наталии Николаевны и золотое колечко с бирюзовыми камешками для самого Александра Сергеевича – то был талисман, предохраняющий от насильственной смерти.

Нащокин, конечно, давно слышал¸ что Пушкину было предсказано умереть от «белой головы», но только в предыдущий приезд поэта в Москву он осознал, до какой степени это предсказание не дает его другу покоя.

Они вместе с Пушкиным побывали тогда в гостях у княгини Волконской. В тот час в доме повредилась статуя, кто-то из гостей взялся ее поправить, и стал взбираться на принесенную лестницу. Пушкин поначалу вызвался лестницу эту под ним придерживать, однако немедленно отбежал в сторону, обратив внимание, что человек тот светловолос.

Наблюдавший эту сцену Нащокин тогда же задумал заказать для Пушкина специальное заговорное кольцо «от насильственной смерти».

- Спасибо, - обрадовался Пушкин. - С этим-то кольцом, да с твоим чародейским фраком, мне ничего теперь не угрожает, с любым блондином в одни сани сяду.

Фрак, о котором упомянул Пушкин, был тот, в котором он удачно посватался к Гончаровой. Семейство Гончаровых поначалу отказывало Пушкину, на котором красовалось пятно «мятежника» и который дважды подвергался ссылке. Но в тот раз, когда Пушкин надел - за неимением собственного - фрак Нащокина, первая красавица России согласилась вдруг стать его нареченной! Понятно, одеяние это Павел Воинович другу подарил, и Пушкин, уверовавший в его чудодейственные свойства, с той поры в важных случаях фрак тот всегда надевал.

За прощальным ужином опять вышла незадача. Поэт опрокинул флакон и пролил масло на скатерть. Примета недобрая.

- Эдакой неловкий! – воскликнул с досадой Нащокин, - за что не возьмешься, все роняешь!

- Ну, это я на свою голову… - пробормотал Пушкин, тревожившийся в ту минуту за жену куда больше, чем за себя.

Друзья посовещались, и по принятому в таких случаях правилу, решили отложить отъезд: у них считалось, что с наступлением следующих суток зловещий знак теряет силу.

Тройку подали в первом часу, и расцеловавшись, друзья расстались.

26 мая (6 июня)

Петербург – Каменный остров

Свое 37-летие Пушкин, как и обещал, отпраздновал дома, или точнее, на даче, куда в его отсутствие перебралось семейство.

Из Москвы Александр Сергеевич вернулся 23 мая, уже заполночь, и как подгадал: жена только что разродилась дочкой.

- Вот к чему случилась эта задержка с пролитым маслом, – обрадовался Пушкин, предпочитавший отсутствовать при родах жены. – Не случись ее, приехал бы как раз к началу схваток. Вдвойне важно все эти предосторожности соблюдать…

Состояние Наталии Николаевны не позволяло созывать гостей. Присутствовали поэтому на дне рождении в основном родственники. Из посторонних был только Одоевский, но его Пушкин пригласил скорее по делам «Современника», нежели для произнесения заздравных речей. Гоголя он тоже позвал - как-никак в дальнюю дорогу человек собрался.

Теперь же, когда стало ясно, что и на день рождения Гоголь не приехал, Пушкин заметно расстроился.

- Ну и друг, ну и сотрудник! – пожаловался он Одоевскому. - Не объяснившись все бросает, бросает даже своего «Ревизора». Щепкин ждет его в Москве, не решается без автора роли распределять, а тот в вояж по Европе пускается!

- Он очень болезненно принял постановку «Ревизора», говорил, что никто его не понимает, что ничего изменить нельзя… Никогда его, кажется, таким мрачным не видел.

- Я даже не понимаю, намерен ли он продолжать сотрудничество в «Современнике».

- Есть люди, которых трудности закаляют и препятствия приводят в азарт, Гоголь мне именно таким когда-то казался, а вышло наоборот. Вместо того, чтобы самому поставить в Москве свою пьесу, как он того, казалось бы, желал, он бежит за границу.

- Вы правы, бежит… - задумался Пушкин. – Как его Подколесин из-под венца.

- Вы хотели поместить в «Современнике» статью о паровых машинах, – сменил тему Одоевский. - Я вам еще более удивительное техническое достижение советую осветить… Про магнетический телеграф слышали?

- Нет. Расскажите.

- Оказалось, что магнетический сигнал перемещается по медному проводу с той же скоростью, что и свет в пространстве – в секунду 280 тысяч верст!

- Неужто? Может быть просто 280 верст?

- Все точно, я специально справлялся – 280 тысяч. Я когда об этом сам услышал, то в своем последнем романе - он называется «4338-ой год» - написал, что в будущем между знакомыми домами устроены магнетические телеграфы, посредством которых живущие на далёком расстоянии люди общаются друг с другом.

- Любопытно.

- Так вот представьте, как раз теперь у нас в Петербурге придумали, как сигналы эти на другом конце провода улавливать. Вокруг Адмиралтейства сейчас протянули такой провод и делают опыты.

- То есть я сижу, скажем, здесь на Каменном острове, а Нащокин у себя напротив Старого Пимена, и мы можем мгновенно с ним сообщаться?

- Определенно. Это и есть магнетический телеграф.

- Неужели правда? Вот чудеса!

Из мансарды открывался вид на просторы Большой Невки, и Наталия Николаевна, расположившаяся так, чтобы можно было любоваться красотами, особенно в разговоре не участвовала.

Ее троюродная сестра Идалия Полетика листала ноты и время от времени пробовала что-то сыграть на пианино, а родные сестры Натальи Николаевны Екатерина и Александрина Гончаровы, уже неделю жившие на даче, расспрашивали сестру Пушкина Ольгу Сергеевну о последних городских сплетнях.

Ее муж - Павлищев – заговорил о разделе имущества, о передаче Михайловского брату Льву Сергеевичу, - было от чего начать нервничать. И настроение у Александра Сергеевича окончательно расстроилось.

Как-то отпустило тогда в Москве! И как все давит и тревожит в Петербурге.

Пушкин был рассеян, слушал невнимательно, вздрагивал каждый раз, когда звенела посуда или о стенку бил ставень.

Заметив, наконец, что Пушкин в дело не вникает, Павлищев перестал донимать его делами и поделился последней столичной новостью:

- Вы слышали - Геккерн на прошлой неделе усыновил своего протеже Дантеса! Поручик уже перебрался из кавалеристской казармы в посольские хоромы! Как это изволите понимать? Видано ли, чтобы кто-то принимал во взрослом уже человеке столь ревностное отеческое участие? Впрочем, я слышал, что Дантес - побочный сын голландского короля, и этим его усыновлением была достигнута своего рода сатисфакция.

- Все проще, – отрезал Одоевский. – Сам Геккерн дал понять Вяземскому, что Жорж и без того его сын, нужно думать, незаконный… Отец и сын всего лишь подтвердили – не нарушая рамок приличия - свою природную связь.

- Ах вот как! Это уже действительно что-то объясняет, – заметила Александрина.

- Достойные люди находят достойные решения, – сверкнув глазами, бросила Идалия Полетика, которую уже несколько дней назад посвятили в эту тайну ее друзья - кавалергарды.

Ее собственный отец, граф Григорий Александрович Строганов, был заслуженный покоритель дамских сердец. Говорили, что Байрон, с которым граф был коротко знаком, именно с него писал своего Дон Жуана. Находясь с дипломатической миссией в Испании, Строганов влюбился в графиню Юлию д'Эга, жену камергера королевы Марии I. Но на сей раз интрижка оказалось серьезней обычной: графиня оставила мужа и уехала вместе со Строгановым в Россию. Когда скончались их законные супруги, граф и графиня поженились, но Идалия, родившаяся до их венчания, так навсегда и осталась «воспитанницей» звездной пары, а не их официальной дочерью.

Идалии самой приходилось прокладывать себе дорогу в свете, и для начала она решила жениться на ничем не примечательном капитане Полетике.

Идалия и раньше слышала уже от самого Дантеса, что Геккерн специально поехал в Эльзас к отцу Жоржа, чтобы убедить того отказаться от отцовства.

Способности блестящего дипломата, с легкостью играющего с условностями света, вызывали у Идалии и зависть, и восхищение. Ну вот почему ее родители не додумались до чего-то подобного? Как, оказывается, все просто можно было устроить, а теперь ей, урожденной графине, приходится жить при кавалергадской казарме.

На пол со звоном упал нож. Пушкин вздрогнул, легкая надежда блеснула в глазах, но тут же померкла. Примета не сработает. Белые ночи сбивают с толку, но часы уже пробили десять раз. Гоголь не придет. Ну и день рождения выдался в этом году – родился Пушкин, а чествуют Дантеса! Эх, Нащокин, Нащокин, как тебя здесь не достает! Ты бы всех сейчас поставил на свое место. Всем бы дал понять, кто в этом доме хозяин!

* * *

В тот день с утра профессор филологии Московского университета Владимир Сергеевич Печерин покинул Москву.

Еще зимой он обратился в Совет университета с прошением: "Непредвиденные обстоятельства, требующие моего присутствия в Берлине для свидания с одним весьма близким мне семейством, равно как и намерение напечатать у книгопродавца Дюмлера мою диссертацию: De Anthologia Graeca - заставляют меня просить покорнейше совет Императорского университета об исходатайствовании мне от начальства позволения ехать в Берлин, в отпуск, на время летних вакаций".

А за несколько дней до католической пасхи ему был дан положительный ответ. Университетский попечитель граф Строганов истолковал слова Печерина как его намерение жениться, и решил, что это благотворно скажется на его образе мыслей.

Но образ мыслей Владимира Сергеевича сложился вполне определенный и пересмотру уже не подлежал:

- У России нет будущего, в ней не дано зародиться ничему живому: все разумное будет разрушено, все живое будет уничтожено.

Это не было предчувствием, это было глубинным ощущением Владимира Сергеевича: будущего в России у него нет. В России он осужден либо превратиться в злобного и черствого чиновника, либо закончить свою жизнь в рудниках.

- Как сладостно отчизну ненавидеть и жадно ждать ее уничтожения! - повторял про себя Печерин, с привычной тоской вглядываясь в прогнившие серые заборы и просевшие черные избы, то там, то тут разбросанные вдоль Смоленской дороги.

Какое счастье, через две-три недели он будет в Базеле и уже никогда больше не увидит этих ужасных нагоняющих чувство безысходности сооружений!

6 (18) июня

Копенгаген

Серен Кьеркегор проснулся с раскалывающейся головой, на душе было пугающе пусто. Накануне он определенно хватил лишнего.

После университета они с Йоханнесом выпили на площади Нюторв несколько кружек пива.

- Пьянка подобна войне, - говорил, попыхивая сигарой, Серен. – Всегда знаешь, как ее начать, но не знаешь, как закончить.

Так и произошло. После кафе они зашли в студию полузнакомого художника, где продолжили возлияния с самим живописцем и двумя его натурщицами.

Оттуда друзья направились в оперу, слушать моцартовского «Дона Джованни», но почти все время просидели в фойе, потягивая вино и громко споря о Шеллинге, лекции которого Кьеркегор выражал желание послушать. Визит в оперу вспоминался отрывочно, и главное, Сёрен совершенно не помнил, как добрался домой и свалился в постель.

- Если бы я не выпил накануне пять кружек пива и две бутылки вина и испытал вдруг эту дикую тяжесть в голове, этот разлад всех членов, эту тошноту, я бы счел себя опасно больным, я бы подумал, что умираю и немедленно бы вызвал врача. Как же теперь я считаю это состояние чем-то естественным? Оно должно быть названо своим именем, - это болезнь, тяжелая страшная болезнь, которая не может остаться без последствий, и от которой необходимо вылечиться раз и навсегда!

Мне 23 года, я взрослый человек веду дурную жизнь, учусь спустя рукава; я дуюсь на отца, и в то же время проматываю его деньги.. Я не понимаю, зачем живу, не понимаю, что происходит вокруг, но по меньшей мере понятно одно – так продолжаться больше не может.

С раннего детства Сёрен страдал от строгости отца - Микеля, шесть лет назад отправившего его в Университет на богословский факультет. Отношения между деспотичным отцом и независимым сыном никогда не были простыми, но в какой-то момент между ними наступил серьезный разлад.

В семье все знали от отца о его великом грехе, о том, как будучи 11-летним пастушком, он, изнемогая от холода, проклял Творца. Бог воздал бунтарю благополучием и достатком. Разбогатевший на производстве чулков Микель не находил более повода сердиться на Создателя, но с тем большим основанием он убивался из-за своей детской вспышки и опасался какой-то страшной кары.

После того как в 1819 умер один из его сыновей, Микель заподозрил, что проклятие состоит в том, что никто из его детей не достигнет возраста Христа. И действительно, в последующие 14 лет у него умерли еще один сын и три дочери. Таким образом, у Микеля из семи детей осталось в живых только двое - Педер-Христиан, избравший к вящей радости отца религиозное поприще, и Серён.

Однако, как выяснилось, над Сёреном витало еще одно тайное проклятие, которое как раз и привело его к бунту против родителя.

Сёрен занимал в семье особое положение, он был не просто последним ребенком, он был единственным сыном второй жены Микеля – Анны.

Однако эта его особенность, как оказалось, не была единственной. Однажды вернувшись в неурочный час домой, Сёрен застал отца за молитвой. Не заметив появления сына, Микель продолжал громко стенать, и из вырывавшихся у него слов Сёрен понял, что является… внебрачным ребенком, что Микель овладел служанкой, ухаживавшей за его умирающей женой! Его – Сёрена - зачатие, по-видимому, явилось для любовников полной неожиданностью – ведь Микелю в ту пору было 57 лет, а Анне – 45.

По-человечески они никогда не были близки, и очевидно, что только рождение сына вынудило Микеля и Анну вступить в брак. Может быть, поэтому у Сёрена не сложилось с матерью близких отношений.

С той минуты набожность отца померкла в глазах сына, он стал выказывать ему открытое пренебрежение и коротать время в компании бездельников.

Но когда-то нужно было взрослеть, когда надо было самому встать лицом к лицу к тайне своего появления на свет; когда-то надо было принять себя, а тем самым и второй брак отца, оправдать этот брак.

Время это пришло, решил для себя в то утро Кьеркегор.

* * *

В этот же день Печерин пересек западную границу Российской империи, а Гоголь и Данилевский вступили на борт парохода «Николай I», отплывавший в Гамбург.

13 (25) июня

Веймар

Перед своей поездкой в Россию Тургенев по просьбе Пушкина заехал в Веймар, чтобы собрать материалы о Гете. Он остановился в гостинице Слона, и большую часть времени интенсивно работал, не забывая при этом вкусно поесть и сладко поспать.
В этот день, вялый и еще до конца не оправившийся после двухчасового послеобеденного сна, он спускался из своего номера в лобби и столкнулся на лестнице с Мельгуновым, только что вселившимся в гостиницу.

- Здравствуйте, дорогой Александр Иванович! - воскликнул Мельгунов. - Я слышал, что вы направляетесь в Россию, и не чаял уже вас здесь повстречать.

- Вот по дороге решил заехать в Веймар, пишу тут для «Современника» о Гете, как он продолжает жить в своем городе даже после своей смерти. Вы знакомы с канцлером Мюллером?

- Не имею чести.

- Я вас непременно представлю. А пока заглянем в местный трактир. Тут прекрасные перепела, что-то невообразимое. Вам заказать?

- Как вам будет угодно.

Через четверть часа разговор продолжился за богато накрытым трактирным столом.

- Откуда вы? Какие планы? – поинтересовался Тургенев.

- Последнее время в Берлине жил. С Гумбольдтом, с Варнгагеном фон Энзе общался. Теперь вот в Ганау к доктору Коппу должен заехать, ну а потом в Мюнхен. В любом случае я твердо намерен познакомиться с Шеллингом… Великий мыслитель. Одоевский верно сказал, что в философии нашего века он занимает такое же положение, которое в XVI веке Колумб занимал в мореплавании… Вы сами-то в Мюнхен не собираетесь? Может быть вместе навестим Шеллинга?

Тургенев отрицательно покачал головой. По Шеллингу он скучал, но в Мюнхен не собирался. Два года назад там ему очень уж «зашибла сердце» местная вдовушка Эрнестина Дёрнберг. Александр Иванович ухаживал за ней, было объяснение, но дело далее того не пошло. Умная и блестящая на вид, внутри эта дама оказалась безжалостной сердцеедкой. Атташе Тютчев тоже оказался к ней в ту пору неравнодушен, и они вместе с Тургеневым обсуждали тогда свою неудачу. Но вот теперь доходит слух, что у Тютчева и Эрнестины роман, что жена Тютчева покушалась на свою жизнь!

Нет, себя надо щадить. Пока эта роковая особа остается в Мюнхене, от этого города следует держаться подальше!

- В Мюнхен я уже не поеду, я тороплюсь. Но там ваш давний друг Тютчев, он вас, конечно же, познакомит с Шеллингом.

- Я списывался с ним. Тютчев как раз сейчас собирается в Россию, я не уверен, что застану его.

- Так он из-за этого скандала что ли?

- Вы, я вижу, тоже слыхали? Я так понял, что ему в Мюнхене оставаться уже невозможно. Роковая ситуация. А вы знали, что он замечательный поэт? Пушкин опубликовал в своем «Современнике» десятки его стихов.

Знал ли Тургенев? Конечно!

Тургенев видел однажды Эрнестину молящейся в храме. Молитва в устах этой холодной кокетки показалась Тургеневу неуместной. Он прозвал ее Мадонной Мефистофеля, и сумел передать свое ощущение Тютчеву, который тогда же посвятил Эрнестине стих:

«И чувства нет в твоих очах,

И правды нет в твоих речах,

И нет души в тебе.

Мужайся, сердце, до конца:

И нет в творении Творца!

И смысла нет в мольбе!»

Тургенев зачитал этот стих по памяти и спросил:

- Это стихотворение в «Современнике» публиковалось?

- Этого вроде бы не было.

- Когда-нибудь обязательно где-нибудь появится. Это о ней… об Эрнестине. Как говорится в книге Эклизиаст «И понял я, что горше смерти женщина» и как там дальше: «Чего еще искала душа моя, и я не нашел? -- Мужчину одного из тысячи я нашел, а женщину между всеми ими не нашел».

- Мюнхен на данный момент - моя главная цель, – продолжал Мельгунов. - Но начать, как видите, я решил все же с Веймара, со свидания с Гете. А как вы здесь проводите время?

- Мюллер устроил мне потрясающий прием. Столько интересного рассказал. Он сопровождал меня в поездке в сельский дом Гете в Тифурте. Вам, Николай Александрович, обязательно надо там побывать. Дом этот превращен в музей Мирового духа. Каждый из великих людей, навестивших Гете в его уединении, оставил ему на память какой-то сувенир, какой-то след. Теперь Тифурт — это святыня германского гения, ковчег народного просвещения. Мюллер рассказал мне, что последние слова Гете перед смертью были: «Свету, больше свету!»…. Ах, я столько всего увидел и услышал в этот раз в Веймаре… Надеюсь Пушкин останется доволен моим отчетом. Вы вообще здесь раньше бывали? Встречались с Гете?

- Не напоминайте мне, – криво усмехнулся Мельгунов. – Как-то по дороге из Парижа я заехал в Веймар, и действительно познакомился с Гете, но воспоминание двойственное сохранилось.

- Вы посетили Гете вместе с кем-то?

- Если бы! Один. Сам бы я, конечно, не дерзнул потревожить автора «Фауста», но когда Мериме – я был вхож в его круг - услышал, что я заеду в Веймар, то попросил передать Гете книгу «La Guzla». Я, конечно, такой возможности обрадовался. Всю дорогу воображал, что скажу гению, но при встрече так законфузился, что до сих пор неловко. Впрочем, сколько мне тогда было? – Двадцать два. Ваши встречи с Гете, наверняка, были счастливее моей.

- Не все. Одна была, думаю, не лучше вашей, но однажды за три года до смерти Гения я действительно провел с ним незабываемый час за бутылкой вина. Беседовал с ним, как мы сейчас с вами.

- Я наверно умру от досады за упущенную возможность, но все равно расскажите.

- Помнится, я сказал ему, что всегда с удивлением слышу о его наградах. Что думают владыки, увешивая орденами грудь писателя, в которой бьется сердце Вертера? – спросил я его.

«Согласно нашему дорогому Шеллингу, цари прислуживают поэтам», – ответил мне Гете. – «Они делают это, как умеют. Меня, во всяком случае, иногда трогает их забота. А почему вы сказали, что здесь бьется сердце Вертера, а не Фауста?».

Я не решился ему сказать, что, по моему мнению, его «Фауст» принес в мир соблазн, но просто ответил, что ставлю Вертера выше Фауста.

- А что вы, собственно, против «Фауста» имеете? – поинтересовался Мельгунов.

- Если подвести общий итог, то книга эта опасна… ей лучше было бы не быть написанной. Ни познание, ни красота не являются высшей ценностью, а по «Фаусту», именно так и получается.

- Вы хотите сказать, что нравственность выше красоты? Что, как говаривал Пушкин, гений и злодейство несовместимы?

- Именно это.

- Но, ведь и Пушкин очень высоко чтит «Фауста». Да и по Шеллингу искусство выше морали, – возразил Мельгунов. - В этом, мне думается, его отличие от Гегеля. По Гегелю высшей инстанцией является разум, а по Шеллингу – искусство, сверхразумное единство.

- Верно. Странно, что я никогда не обращал на это внимания… Вы знаете, Николай Александрович, мне это напоминает один спор, в котором я стал невольным участником. В 1829 году я провел некоторое время в Бонне, слушал в тамошнем университете лекции Нибура и Шлегеля. В то время там учились два молодых еврея - Авраам и Шимшон. Авраам – умница, прекрасный образец просвещенного еврейства, которого теперь немало в Германии, а Шимшон, при всей своей тяге к знаниям, сохранял иудейское упрямство и косность. Они постоянно спорили.. и вот один их спор был как раз на эту тему… Авраам говорил, что только критический разум, только положительная наука могут приниматься во внимание при оценке традиционной веры, что все, что разумным критериям не соответствует, должно быть отброшено. А Шимшон как раз утверждал, что Бог Израиля и выше разума, и выше морали... И пример он привел самый вызывающий. «Почему вера иудеев всеми осмеяна, почему евреи повсюду слывут каким–то историческим шлаком, от которого все стремятся скорее освободиться? Потому что разум внушает, что универсальный Бог не может быть Богом какого-то одного племени, а если может, то только временно. Так говорит разум. Но Бог так не говорит. Бог говорит, что Он возлюбил Израиль вечной любовью, и что Его завет с ним вечен».

- В тот момент мне все это показалось какой-то досадной слепотой, но теперь я вижу, что и Шеллинг мыслит близким образом. Он ведь действительно ставит Искусство, а значит Мировой Дух, и выше разума и выше морали.

Франкфурт

Александр Иванович довольно точно описал своего собеседника - фанатичного иудея, студента Боннского университета.

То был Шимшон Гирш, который в 1829 году после двух лет учебы в Мангеймской йешиве решил заняться философией и всеобщей историей. Cын раввина Рафаила Гирша, с детства живший в атмосфере глубокой веры в Творца, Шимшон впервые по-настоящему столкнулся с еврейской молодежью, глубоко презиравшей религию своих отцов.

Он пытался понять своих собеседников, но понял прежде всего одно: чтобы вернуть этих еврейских юношей Богу, нужно освоить язык просвещения, нужно быть на их уровне. Как хорошо, что он поступил в университет!

Между тем среди боннских недругов еврейской традиции несколько особняком стоял один студент - Авраам Гейгер, столь понравившийся Александру Ивановичу. В отличие от многих других еврейских сверстников Шимшона, этот юноша был хорошо знаком с традицией, свободно читал Талмуд и был способен разъяснить даже весьма сложные места. И в то же время Авраам видел свою основу не в еврейском откровении, а в европейском рационализме.

В 1831 году Шимшон оставил университет и стал главным раввином небольшого герцогства Ольденбург, у границы с Голландией. Авраам вскоре получил место раввина в Висбадене.

Год назад, когда Шимшон Гирш был уже близок к завершению работы над своим «Хоревом», он получил в руки первый номер журнала, изданного Авраамом Гейгером.

Оказалось, что Авраам тоже не стоял на месте. Пойдя путем реформизма, он пытался полностью подчинить веру Израиля идеалам просвещения. В своем журнале Гейгер призывал удалить из молитвенников всякое упоминание о Храме, и полностью отказаться от идеи избрания Израиля. Как явствовало из ряда статей, предметом веры по Гейгеру должно было служить лишь то, что открылось в критическом научном анализе. «Я хочу доказать, что все основания нынешнего иудаизма – плод исторического развития, а потому не могут иметь никакой обязательной силы».

И вот теперь они снова столкнулись. Столкнулись во Франкфурте на Юденштрассе 152, в узком четырехэтажном доме с эмблемой Красного Щита, где проживала вдова Майера Ротшильда – 83-летняя Гутле, и где часто появлялся ее сын - глава франкфуртского ответвления семейного банка – барон Амшель Майер. Здесь решались финансовые вопросы, но здесь также свершались и дела благотворительности.

Авраам Гейгер, уроженец Франкфурта, бывал в этом доме многократно по самым разным поводам, и сейчас пришел просить денег на издание своего «Научного журнала еврейской теологии». Шимшон Гирш приехал попросить денег на поддержание школы.

Впервые Шимшон был тепло принят в этом доме в 1827 году, по дороге из Гамбурга в Мангейм, где он намеревался начать учебу в йешиве Йакова Этингера.

Живой и искренний девятнадцатилетний юноша из знатного раввинского рода полюбился и Гутле, и Амшелю Майеру. В значительной мере именно благодаря поддержке барона Гирш был назначен на должность раввина княжества Ольденбург.

- Пожалуй, только в этом доме мы еще можем иногда повстречаться, – усмехнулся Шимшон, протягивая руку бывшему однокурснику.

- Но не слышать друг о друге мы не в состоянии… Я читал «Письма» Бен Узиэля, талантливо и местами очень сильно… но это как раз те места, в которых ты полемически заостряешь нападки твоих оппонентов, мои нападки. Я сразу догадался, кто автор. Помнишь наши споры на скамейке в саду боннского университета? Назвав иудаизм мумией, набальзамированным трупом, не мои ли ты слова употребил?

- Не только твои… Виленский Гаон также называл иудаизм трупом. Он говорил, что еврейский народ умер, когда был изгнан из Земли Израиля, но что момент его воскрешения из мертвых приближается! В наши дни его последователи возвращаются в Сион, упоминание о котором ты призываешь выкинуть из молитвенников. Один из них недавно приезжал в Германию, собирал вспоможение. Он выступал в моей общине и рассказал, что они восстанавливают сейчас в Иерусалиме синагогу Хурва, разрушенную несколько веков назад.

- О чем ты говоришь, какое избавление? Какое возвращение в Сион? Для этого нет ни возможностей, ни средств, а главное, нет смысла… Просветители открыли новый смысл, общий всему человечеству. Как это замечательно сказано у Канта: «Все, что человек сверх доброго образа жизни предполагает возможным сделать, чтобы стать угодным Богу, есть лишь иллюзия религии и лжеслужение Богу».

- Это справедливо в отношении народов, но недостаточно для еврея, которому как раз поручено все же нечто «сверх». Пойми, у евреев свое предназначение, и никакие достижения прогресса не отменяют его.

- Просвещение, идеалы равенства несовместимы с избранием.

- Позволю себе с тобой не согласиться. Избрание не отменяет равенства. Избирая себе супругу, человек не умаляет человеческие права прочих женщин. Он просто выделяет одну из них для себя. Точно так же, выделяя Израиль для Себя, выделяя его требованиями Своего Закона, Бог не умаляет прочих людей. Я не спорю, что язык просвещения должен быть освоен еврейским миром. Но в первую очередь следует показать этому просвещенному миру, что Израиль остается народом священников, что никакие идеалы свободы, равенства и братства не способны лишить его избранности, как они не способны лишить человека возраста и пола.

15 (27 ) июля

Мюнхен

В университете начались летние каникулы, и у Шеллинга появилась, наконец, возможность целиком предаться редактированию своих старых сочинений. Однако работа едва продвигалась.

Он было принялся править «Философию мифологии», но вскоре решил, что к ней следует сделать введение. Начал уже его писать, но обнаружив, что вязнет, перекинулся на «Философию откровения». Провозившись с этой рукописью целый день, бросил и ее, и принялся редактировать философский отдел «Мюнхенских ученых записок».

Чувство досады нарастало, а тут еще где-то сбоку все время скребла в голове совершенно посторонняя мысль, связанная с его весенним наблюдением – видением двух параллельных, никогда не пересекающихся, никогда не накладывающихся друг на друга ночей - Пасхальной и Вальпургиевой.

Что-то, как казалось Шеллингу, сулило здесь последний прорыв, выглядело каким-то кодом истории, какой-то давно искомой им точкой соприкосновения природы и культуры. Ведь две эти ночи – не только природный, но благодаря Гете, еще и литературный феномен!

Эх, если бы Гете был жив и молод, чтобы он сотворил из этой идеи! Как бы он обыграл сей парад календарей, да еще при его любви к астрологии! Как бы он свел воедино две эти параллельные линии – Хребет Брокенских гор с грядой Иудейских холмов!

Возможно, этот сам собой напрашивающийся роман как раз и должен явиться последней точкой великой поэмы, которая творится Мировым духом!

Как жаль, что сам он – Шеллинг - уже не в силах взяться за такое дело! Как жаль, что его навык литератора давно утрачен!

9 (21) августа

Петербург - Каменный остров

Два месяца на Каменном острове было покойно. Гостей у Пушкиных было немного, Александр Сергеевич мог работать без помех, и 23 июля завершил «Капитанскую дочку».

Еще неделю поэт безмятежно упивался радостями творчества, однако в начале августа в Новой Деревне разместился вернувшийся с маневров Кавалергардский полк, и все решительно изменилось: пришло время балов.

Появился на берегах Большой Невки также и обворожительный Жорж Дантес, теперь уже в своем новом качестве высокородного аристократа и завидного жениха.

Четыре месяца - с самого траура по Ольге Осиповне – Дантес не встречался ни с кем из четы Пушкиных, но теперь отплатил себе сторицей и постоянно терся подле сестер Наталии и Екатерины, встречаясь с ними на балах, на прогулках в парке, а порой даже и у них на даче.

Поручик усмотрел в ухаживании за обеими сестрами двойную пользу: с одной стороны, ничем не предосудительное ухаживание за девицей позволяло ему находиться в постоянной близости к дому Пушкина, а с другой - возбуждало ревность у Наталии Николаевны.

В раскрепощенной дачной атмосфере Дантес перестал скрывать свою страсть даже на людях, и как-то раз, улучив момент, стал умолять Наталию Николаевну принадлежать ему.

- Жорж, мы ведь уже обсудили этот вопрос. Вы видите, что мое сердце принадлежит вам, но большего не требуйте и не ждите.

- То, что ты говоришь, жестоко и глупо, Натали. Нет никакой причины душить наши чувства… Это те редкие и драгоценные мгновения бытия, ради которых мы и пришли в этот мир. Мы будем преступниками, если во имя каких-то условностей их упустим.

Настойчивость Дантеса и пылкость его признаний не оставляли Наталью Николаевну равнодушной. Она, конечно, следила за тем, чтобы не переступить грани приличия, но не имела мужества решительно оттолкнуть Дантеса, постоянная близость которого сладостно волновала ее.

Совместные танцы и прогулки, проникновенные взоры и острые речи были немедленно замечены светом и сделались предметом всеобщего обсуждения.

Александр Сергеевич был раздражен и подавлен. Он не раз разъяснял своей жене, как ей следует держать себя с государем, явно неравнодушным к ее прелестям. Это было по-настоящему опасное противостояние, и Пушкин категорически запрещал Наталье кокетничать с Николаем. Но унижаться какими-то замечаниями относительно Дантеса он был не в состоянии. Как-нибудь сама с этим франтом управится. Приревновать свою жену к этой наполнявшей кавалергардский мундир пустоте поэт был определенно не способен. Не говоря уже о том, что у него имелся волшебный талисман – золотой перстень с еврейскими каббалистическими письменами и восьмигранным сердоликом, который ему подарила при их расставании княгиня Воронцова. Ее напутствие поэт переложил в словах:

Милый друг! От преступленья,

От сердечных новых ран,

От измены, от забвенья

Сохранит мой талисман!

Безгранично веривший в любовь своей жены и в силу своего амулета, Пушкин не опасался супружеской измены. Но его неожиданно смутило другое. Наглость и дерзость поручика в любой момент могли привести к взрыву, могли обернуться дуэлью, а ведь заморский щеголь был блондин!

Подавленность и тревога скорой смерти нашли выход в поэзии. В этот вечер Пушкин написал первую строку будущего стихотворения: «Я памятник себе воздвиг нерукотворный».

12 (14) августа

Москва

В этот вечер Петр Яковлевич Чаадаев явился в Английский клуб. Москвичи в эту пору все еще оставались на дачах, и зал был заполнен лишь на треть сравнительно с разгаром сезона.

Тем не менее тот, кого разыскивал Чаадаев, находился в клубе.

Зайдя в библиотеку, Петр Яковлевич увидел зарывшегося в газету редактора «Телескопа» Николая Ивановича Надеждина, и чинно с ним поздоровался.

Николай Иванович приосанился. В свое время они с Чаадаевым несколько раз хлестко схватывались, и в последний год даже здесь, в непринужденной остановке Английского клуба, редко друг с другом заговаривали.

На сей раз по чопорному виду Чаадаева Надеждин сразу понял, что предстоит какое-то объяснение.

- Прочитал последний выпуск вашего «Телескопа», дорогой Николай Иванович, и нашел его весьма поучительным. Самому захотелось бы у вас что-нибудь напечатать.

- Будем рады. А что имеете предложить?

- «Философические письма». В свое время вы ведь читали их, насколько я помню. Сейчас я подготовил русский перевод и ищу издателя. Что скажете?

Надеждин оживился. Издание его журнала в действительности шло к упадку, и взбодрить его чем-нибудь скандальным представлялось весьма заманчивым. На ловца и зверь бежит.

- Я прекрасно помню эти ваши «Письма». С работой вашей в рукописях многие знакомы. Предложение лестное, не скрою. Дело за малым, надо как-то суметь обойти цензуру.

- Вот и я о том же. Вы ведь с Болдыревом соседствуете… Может как-то по-приятельски удастся это дело продвинуть?

- Давайте мне рукопись. Я просмотрю ее, и подумаю, что можно сделать.

- Вот, извольте, – Чаадаев протянул Надеждину аккуратную синюю папку.

- В ближайший номер это уже в любом случае не попадет. Надо думать уже по осени. Но оно так и лучше – через месяц как раз публика с дач потянется. Как только с цензурой прояснится, я дам вам знать.

16 (28) августа

Мюнхен

В середине дня Мельгунов прибыл, наконец, в Мюнхен и, остановившись в гостинице, первым делом направился в русское посольство.

Вопреки его опасениям, второй секретарь русской миссии в Баварии и старинный товарищ по кружку любомудров Федор Тютчев находился на месте.

- Уже не чаял тебя здесь встретить, – обрадовался Мельгунов.

- Ничего не поделать, князь Гагарин слег. Я почти месяц его заменял, исполнял обязанности поверенного в делах. Не знаю, сколько все это еще протянется… Но долго я здесь не останусь. Вообще дипломатическую службу хочу бросить. Ты, разумеется, слышал мою историю?

- Кое-что еще в Москве слышал, а в Веймаре встретился с Тургеневым. Он рассказал мне, будто бы ты влюблен в роковую женщину, к которой и он был неравнодушен. Прочитал твой стих, ей посвященный.

- Какой еще стих?

- Что-то про отсутствие чувства в ее очах…

- Я был не прав. Эрнестина Дёрнберг необыкновенная женщина. С той поры я посвятил ей немало совершенно других стихов… Но между нами все кончено. Я пообещал жене прекратить с Эрнестиной все отношения, а месяц назад она сама покинула Мюнхен. Временами очень тяжело, сердце разрывается в разлуке с созвучной близкой душой, но я преодолею… Обязан преодолеть. Но хватит об этом, ты ведь наверняка с Шеллингом приехал знакомиться? А его, представь, сейчас нет в Мюнхене.

- Вот как? Где же он?

- Я не знаю. Неделю назад сам его искал… Мне сказали, что раньше чем через месяц он не появится. Но можно зайти к нему домой и выяснить подробности у его домашних.

- Было бы замечательно…

17 (29 )августа

Мюнхен

На другой же день супруга Шеллинга Паулина приняла Тютчева и Мельгунова.

На вид ей было чуть более сорока. Тонкие черты лица были все еще очень привлекательны. Это явилось неожиданностью для Мельгунова: он никогда не слышал, и тем более не предполагал, что жена первооткрывателя Мирового Духа столь привлекательна.

- Скажу вам честно, что мой муж просил не называть его настоящего местоположения. Его все отвлекает, а ему нужно сосредоточиться для работы.

- Это правило не знает исключений? – поинтересовался Тютчев.

- Исключения, во-первых, вызовут лишние обиды, а во-вторых, сведут на нет все старания, так как такого роды секреты люди обычно не хранят.

- Но легко ли вам, фрау Паулина, вот так всем отказывать?

- Уж если я сама согласилась не тревожить мужа, то, поверьте, с легкостью выстою перед напором менее близких ему людей. Я знаю, как напряженно работает мой муж, и очень рада тому, что в настоящий момент он делает это без помех.

Между тем Мельгунов не торопился прощаться. Услышав накануне от Тютчева, что Паулина была коротко знакома с Гете, Николай Александрович попросил ее подробнее рассказать об обстоятельствах их знакомства.

- Мы близко общались с Гете в 1810 году. Я жила в ту пору в Веймаре у семьи Цигезаров, с которыми Гете близко дружил и к которым частенько заходил. Он был буквально влюблен в мою подругу Сильвию Цигезар, но и мне от его внимания немало перепадало. Он дарил мне свои книги, приглашал в театр, просто захаживал к нам в гости. Однажды он заглянул к нам со своим приятелем лет семидесяти, самому Гете в ту пору было шестьдесят. Он сказал тогда: «наши ноги уже не танцуют, но этого никак нельзя сказать про наши сердца».

При встрече он часто говорил мне «Милое дитя, в твоем присутствии я молодею на двадцать лет!».

Это вызывало у меня странное чувство, которое и теперь не проходит. Как это? Из-за того только, что ты молода и миловидна, пожилой уважаемый человек, более того – величайший гений, расцветает перед тобой, старается блистать, как бы он никогда не старался ни перед равными ему гениями, ни перед сильными мира сего! Удивительно!

- Какая действительно красивая женщина, - сказал Мельгунов Тютчеву, когда они покинули дом философа. - Трудно поверить, что она подарила Шеллингу шестерых детей и так сохранилась.

- И при этом она очень преданная своему мужу супруга, – заметил Тютчев. – Уверен, что без ее поддержки ему было бы гораздо труднее переносить свое нынешнее творческое бесплодие…

- И как она достойно уклонилась от ответа, где находится ее муж.

- Не расстраивайся, - сказал Тютчев, – в любом случае через месяц Шеллинг начинает читать лекции. Ты же пока с другими местными знаменитостями пообщайся. Я здесь много лет, для меня Мюнхен – прескучнейший город на планете. Когда здесь жил Гейне, было еще куда ни шло. Но для тебя и без Гейне на месяц свежих впечатлений должно хватить.

21 августа (3 сентября)

Петербург - Каменный остров

В полдень Пушкин завершил стихотворение «Я памятник себе воздвиг нерукотворный». Поэт испытывал в эти дни тот особенный подъем, который приходил к нему осенью, а унылая пора определенно уже входила в свои права: серые низкие тучи, подгоняемые морским ветром, быстро проносились над дачей, листва кленов побагровела, и кое где уже начала облетать.

Захотелось прогуляться, подышать осенью, полюбоваться водными просторами.

Выйдя из дома в сад, Пушкин к своему неудовольствию обнаружил там веселую компанию, распивающую чай с вареньем - поручика Дантеса, наклонившегося к Наталье, и ее сестер, покатывающихся со смеха.

Наталья Николаевна обыкновенно на людях держалась величаво, смеялась и даже улыбалась редко, интуитивно чувствуя, что ее необыкновенная красота при смехе теряет свою загадочность.

Однако сейчас, слушая шепчущего ей что-то на ухо Дантеса, она широко улыбалась и выглядела возбужденной. Дамы тоже смотрели на него с обожанием, особенно Екатерина.

- Этот хлыщ появился тут уж наверняка при содействии Екатерины Николаевны, - с досадой подумал Пушкин.

Ему никогда не нравился этот лощеный франт с хорошо поставленным томным взором. Хотя он уже в течение нескольких месяцев вызывающе волочился за его женой, Пушкин все же кивал Дантесу при встрече на людях.

Однако на сей раз он с ним не раскланялся и решительно направился к калитке.

29 августа (10 сентября)

Москва

Ректор Московского университета Алексей Васильевич Болдырев, он же по совместительству цензор, всего два дня назад вернулся с дачи, но жизненный режим свой немедленно и полностью восстановил.

Обыкновенно, возвратившись из университета, Алексей Васильевич коротал вечера у себя дома на Тверском бульваре, попивая чай и играя по маленькой с кем придется. Сегодня за его небольшим столиком с зеленым сукном собрались две соседские дамы и студент словесного отделения Федор Буслаев.

- А почему профессор Печерин нигде не объявлен? – робко поинтересовался Буслаев.

- Я сам очень обеспокоен. В мае он выехал в Берлин по какому-то личному делу, но так и не вернулся. Я уже запросил графа Строганова.

- Как обидно! Я был в восторге от его лекций.

Вполне рутинным выглядело также и появление под вечер издателя журнала «Телескоп» Николая Ивановича Надеждина, жившего в том же доме.

- Заждался я уже вас с дачи, дорогой Алексей Васильевич. У меня тут с собой еще одна корректура для 15-го номера «Телескопа», не взгляните?

- Положи на стол, голубчик, я завтра ознакомлюсь, – произнес ректор, с благодушной улыбкой всматриваясь в карты.

- Мне жаль вашего времени, – стал возражать Надеждин. – Статья вполне невинная, могу случайным образом прочитать несколько отрывков.

- Коли так, прочитай.

Надеждин открыл принесенную с собою корректуру "Телескопа" и стал зачитывать избранные места из чаадаевских «Писем», пропуская те заранее помеченные абзацы, которые могли бы показаться предосудительными чуткому слуху цензора.

- Вы правы, Николай Иванович. Все вполне пристойно, давайте я подпишу. А ты, Федор, не сочти за труд, достань из шкапа печать.

- Ну что ж, - размышлял Надеждин, выходя из дома ректора. – Если теперь «Телескоп» не закроют, то популярность ему обеспечена на долгие месяцы, если не годы. Ну а закроют, туда ему и дорога. Значит, свой короткий век журнал прожил.

7 (19) сентября

Петербург – Каменный остров

На Каменном острове дачный сезон подходил к концу. Пушкины намеревались съехать через несколько дней, и кое-какие вещи были уже упакованы к переезду. Этим вечером в здании минеральных вод должен был состояться один из последних балов, и в шестом часу дамы ушли переодеваться.

Александр Сергеевич идти отказался. Видеть вальсирующего с Наталией Николаевной Дантеса было выше его сил.

Родные сестры Наталия, Екатерина и Александрина, зашелестев платьями, устремились к экипажу, но троюродная Идалия осталась, сказав, что должна еще заглянуть домой и отдать какие-то распоряжения, связанные с отъездом. В действительности же она решила воспользоваться вольностью дачного образа жизни для того, чтобы осуществить недавно пришедшее ей на сердце желание.

Уже несколько дней Идалия бросала на Пушкина грустные и нежные взгляды. Он заслуживал сострадания. Его Таша вела себя неосмотрительно, с одной стороны отвергая Дантеса, а с другой позволяя ему волочиться за собой, да еще в совершенно скандальной манере.

В сущности, она, Идалия, даже не ожидала, что Натали до такой степени ничего не понимает ни в мужчинах, ни в себе.

- Что за дура! Тихо отдайся ему, или прогони с глаз долой! К чему этот спектакль перед всем Петербургом?! - давала она мысленные советы своей кузине, но вслух лишь нахваливала Дантеса. Он был ей симпатичен, и в глубине сердца она желала ему удачи.

Однако неделю назад к этому пожеланию прибавилось еще одно. Проведя как-то с Александром Сергеевичем полчаса в непринужденной беседе, она вдруг подумала, что в сложившейся ситуации было бы совсем неглупо попытаться его соблазнить.

Было тяжело видеть его вечную подавленность, его нервозность при появлении Дантеса. Как просто можно излечиться от этого недуга с помощью легкой и приятной интрижки! А ведь этот африканец наверняка должен оказаться пылким любовником.

Их многолетние отношения всегда были самые теплые и игривые, можно даже сказать балансирующие на грани флирта. Наедине они всегда шутили и невинно пикировались. Идалия была уверена, что рядом с ней поэт чувствует себя беспечнее и свободнее, чем рядом со своей вознесенной на пьедестал, но совершенно лишенной чувства юмора Ташей.

Объяснив, что она хочет разыскать среди нот какую-то пьесу, Идалия задержалась, а когда дамы ушли, сказала Александру Сергеевичу:

- Вот нашла этого Генделя. Хочешь, я тебе сыграю?

- Сыграй.

- Тогда садись сюда, в партер.

Идалия усадила Пушкина на диван, и села за стоявший напротив рояль.

Пока она играла, в гостиной сделалось совсем сумеречно, и звуки, казалось, полностью наполняли залу.

Исполнив пьесу, Идалия подсела к поэту, и направив на него лучистый взгляд, нежно спросила:

- Что кручинишься, добрый молодец?

- Хочешь намекнуть, что утро вечера мудренее?

- Отнюдь. Мудренее как раз скоротать с милым другом вечер, чем скакать кадриль за кадрилью на минеральных водах. Вовсе туда сегодня не пойду.

Стройная фигурка, излучающая утешение и покорность, приблизилась совсем близко к Пушкину.

- Ну, правда, Саша, не грусти. Весь этот бездарный водевиль с Дантесом в главной роли не стоит даже капли твоей желчи.

- Ты думаешь? – улыбнулся Пушкин. – Ни капли?

- Ни капельки! – ответила Идалия и, не отрывая от поэта озорного, но нежного взора, провела рукой по его волосам.

- Идалия, дорогая, прости, но меня ждут срочные дела, право, шла бы ты лучше на бал.

Пушкин поднялся и с извиняющейся улыбкой раскланялся.

- Такой же дурак, как и его Таша! – с раздражением пробормотала Идалия, глядя в спину поднимавшегося по лестнице Пушкина. – К тому же еще урод и карлик.

11 (23) сентября

Аугсбург

Прошло более двух недель после приезда Мельгунова в Мюнхен. За это время он перезнакомился со всеми местными знаменитостями: с философом Баадером, живописцем Корнелиусом, и особенно близко сошелся с коротким приятелем Шеллинга искусствоведом и собирателем древностей Сульпицием Буассере.

Буассере дал русскому путешественнику ответы на некоторые интриговавшие того вопросы, в том числе коллекционер самым решительным образом отверг предположение, будто бы Шеллинг пишет поэму.

И именно Буассере сообщил Мельгунову, что Шеллинга видели в Аугсбурге.

Заручившись поклонами от Тютчева, Гагарина и самого Буассере, Мельгунов отправился в Аугсбург, где с помощью местного трактирщика довольно скоро разыскал исчезнувшего философа.

Принимать русского гостя в своем убогом гостиничном номере Шеллинг отказался, но согласился встретиться в гостинице «Ригеле Виртсхаус», в которой остановился сам Мельгунов.

Небрежно одетый, с плащом, перекинутым через руку, философ вошел в гостиницу ровно в назначенный час – в четыре по полудню.

Поджидавший его за столиком Мельгунов встал навстречу.

- Я слышал о вас, – заговорил Шеллинг, усаживаясь в кресло напротив Мельгунова. - Вы один из «любомудров», не правда ли? Господин Тютчев рассказывал мне о вашем товариществе.

- Да, то было философское общество, в котором главным образом изучали как раз вашу философию. Мне особенно была по сердцу «Философия искусства»… - Вы не представляете, господин Шеллинг, как велик интерес к вашей философии в России.

- Думаю, что представляю. Благодаря господину Тютчеву. Но думаю, что вы не представляете, в какой мере я возлагаю надежды на Россию. Уверен, что Ваша страна еще скажет миру свое слово.

- У меня такое же предчувствие. Причем это будет, как вы изволили выразиться, именно слово. Страна наша переживает в настоящее время истинный расцвет словесности …

- А мне кажется, что и в области философии у России колоссальный потенциал. До меня тут кое-что доходило из философско-исторических работ Погодина. Очень любопытно. Жаль, что я не владею русским и не способен следить за развитием вашей мысли.

- Мысль не знает национальности. Чего нельзя сказать о поэзии - поэзию переводить невозможно. Как вы думаете, на каком языке будет завершена поэма Мирового Духа? Не вы ли сами призваны ее завершить?

- Этого я сказать не могу, - смешался Шеллинг, - но вы правы в том, что Одиссея Мирового духа гораздо ближе к литературному процессу, нежели к сухому разворачиванию категорий. Мировой Дух – художник, и он творит мир для участливого зрителя, а не для холодного наблюдателя.

- Вот, вот, – оживился Мельгунов. – И я то же самое думаю. Вот почему, например, солнце и луна на небосводе имеют идеально одинаковый размер, хотя как небесные тела различаются колоссально? Какой в этом смысл, если нет зрителя, способного это оценить?.. Вы знаете, весной, в полнолуние, я повстречался на одном Франкфуртском бульваре с незнакомцем, который советовал вам – именно вам - начать решать натурфилософскую проблему с этого визуального тождества луны и солнца.

- А то полнолуние пришлось на пасхальную, или на вальпургиеву ночь? – зачем-то спросил Шеллинг.

- Вообще-то на обе.

- Поня-я-ятно! – протянул Шеллинг, пристально разглядывая Мельгунова. – Так и должно быть. А он что-нибудь вам сказал, ваш собеседник, относительно самих этих дат?

- Он сказал мне какое-то странное пророчество. Он сказал так: Придет другой, и Пасху приурочит

К классической Вальпургиевой ночи.

- Как вы сказали? – буквально подскочил на своем кресле Шеллинг. – Приурочит Пасху к Вальпургиевой ночи? Кто он был, этот ваш незнакомец? Как он знал? Вы-то сами понимаете, что все это значит? Вы знаете, что Пасхальная и Вальпургиева ночи никогда не совпадают, что это искусство, большое искусство приурочить их?

- Столько вопросов! – опешил русский гость, пораженный реакцией великого философа. – Старик из Франкфурта сказал то, что сказал.. О том же, что Пасхальная ночь не может совпасть с Вальпургиевой, я совсем не задумывался, да, признаться, в этом совсем не уверен. Пасха и после дня Вальпургия случается.

- Это, наверно, у вас, у русских так. Но ведь православные не знают никакого Вальпургия. Я вам сейчас все объясню… Этот ваш незнакомец, кем бы вы его не считали, фигура, безусловно, мистическая. Своим парафразом из «Фауста» он точно сформулировал ту литературную задачу, перед которой сегодня стоит Мировой Дух!

- Вот как?!

- Да, противопоставленность сгущающегося мрака Вальпургиевой ночи предрассветному мраку ночи Пасхальной - это в действительности и есть главная тема великой Поэмы.

- Главная тема? – Мельгунов даже растерялся. – Каким образом?

- Вы должны согласиться, что пока Христос находился в аду, силы тьмы праздновали победу. В первую ночь, которую Спаситель провел в гробу, в ночь с пятницы на субботу – а это и есть «шабаш» - сатана правил бал. Победа над смертью совершилась во вторую ночь, с субботы на воскресенье, да и то на рассвете. Всю вторую ночь Христос также удерживался тьмой. Так, что даже и в самой Пасхальной ночи «шабаш» несомненно присутствует.

- Допустим, но ведь сама-то Вальпургиева ночь никак не связана с пасхальной, ни по времени, ни по смыслу. Согласно поверью, ведьмы слетаются в эту ночь на метлах на Брокенские горы, пляшут с дьяволом, пытаются задержать весну, наводят порчу… причем здесь Пасха?

- Они слетаются не только ради дьявольских плясок, но и ради посрамления Христа. Подобные ведовские слеты, согласно разным поверьям, происходят обыкновенно в сакральные даты: в канун дня всех святых, в Рождественскую ночь и в начале Великого поста. Только один шабаш - самый громкий, самый скандальный, шабаш Вальпургиевой ночи - внешне никак не приурочен к христианской традиции.

- Вот видите, не приурочен!

- Внешним образом не приурочен. То есть ведьмы слетаются на Брокенские горы не в саму Пасху, которая знаменует их гибель, и которая привязана к лунному календарю, а по солнечному календарю в считанные дни после той даты, на которую выпадает самая поздняя пасха. Этим переносом темные силы, как бы заявляют, что имеется также и их пасха, не завершающаяся воскресением, пасха субботней, а не воскресной ночи. В эту ночь с первыми лучами солнца нечисть расходится непобежденной, как если бы Иисус Христос не встал из гроба, в то время как пасхальный рассвет второй ночи сокрушает ее. Но то что Вальпургиева ночь обособилась в самостоятельную сакральную дату, как раз и позволило ей в полной силе противостать ночи Пасхальной! Пасхальная и Вальпургиева ночи параллельны. Они не могут пересечься, но они не могут и разойтись.

- Любопытно... Но признаться, я все же не вижу, как это может быть связано с Великой Поэмой? Какое отношение имеют «Божественная комедия» или «Гамлет» к этим ночам, к их противостоянию?

- Человек Нового мира - это творец, прежде всего творец собственной судьбы. Только он решает, развеять ли ему ночной сумрак своей жизни, превратив ее в Пасху, или поглотиться этим сумраком в безудержном Шабаше.

- То есть в Новом мире тема свободы, наконец, находит своего адресата!

- Именно. А теперь слушайте внимательно. Не знаю, заметили ли вы, но в нынешнем году Вальпургиева ночь, хотя как всегда и не совпала с Пасхальной, все же ей определенным образом уподобилась. В этом году обе ночи не только выпали на один день недели - на воскресенье, но еще к тому же обе оказались полнолунными! Более того, обе эти ночи совпадали также и с еврейскими пасхами. Вы знали, что их две?

- Нет, не слышал.

- Вторая празднуется ровно через месяц, и в ней участвуют те, кто по причине нечистоты пропустили первую Пасху. Разница в месяц таким образом сюда прямо с луны свалилась… Итак, вы видите, что хотя эти ночи не могут совпасть, не могут пересечься, они способны взаимодействовать, они способны так выровняться друг перед другом, что их становится трудно различить.

- Браво! - воскликнул Мельгунов. – Тогда это оказывается чем-то вроде затмения! Эти ночи становятся неразличимы, как неразличимы по своим размерам Солнце и Луна!

- Они оказываются столь подобны, что в литературном описании их нетрудно будет отождествить.

- В литературном описании?

- В любом случае все эти астрономические совпадения – это какой-то код, какой-то шифр Мирового духа. В нашем 1836 году природа и культура каким-то образом пересчитываются друг в друга – вот что по-настоящему важно. И ваш незнакомец, похоже, на это намекал.

* * *

Шеллинг вышел из трактира и спешной походкой зашагал в свою гостиницу. Накрапывал мелкий дождь, но философ его не замечал. То, что поведал ему Мельгунов, привело его в смятение.

- Придет другой, и Пасху приурочит к классической «Вальпургиевой ночи»! Каково? Неужели этот другой – он - Фридрих Вильгельм Иосиф Шеллинг? Но кто же еще? Кому, если не ему - первооткрывателю Мирового Духа – взяться за этот труд?

Ведь и в самом деле, искусство лежит не просто в основе культуры, а в основе бытия мира. Именно оно задает последнее тождество! Искусство – это цель в себе, оно не подотчетно ни практическим интересам, ни науке, ни даже морали... Придет время, когда ручейки науки и философии вольются в полноводное русло поэзии!

В его, Шеллинга, лице сама философия слагает с себя лавры первенства и возлагает их на поэзию. Но почему бы тогда Поэзии не заявить о себе в лице того же Шеллинга? Почему, черт побери, он не пишет Поэму? Может быть, вопрос этого русского был искренним, а не просто грубой лестью, как ему сначала показалось? Он всю жизнь занимался, прежде всего, философией и мало писал стихов и романов, но это в сущности одно большое недоразумение. Верно, своими литературными опытами он никогда не был доволен. Но как быть с тем, что и философские его сочинения оказались не в лучшем положении? Как объяснить, что ничто написанное им так никогда и не удовлетворяло его? Может быть, в том, что он не в состоянии довести до требуемого уровня свои философские тексты… не его вина, а вина самой философии? Может быть, на большее она и не способна в силу ограниченности собственных средств? Может быть, философия – это удел таких пошляков и филистеров как Гегель? Но поэзия – не философия, ее возможности безграничны!

Как же вообще так вышло, что он забросил писать романы? Почему уже более тридцати лет не возвращался он к поэзии? А ведь он создал не только «Ночные бдения», он писал стихи и даже поэмы. Был «Эпикурейский символ веры Ганса Видерпоста», был фантастический диалог «Каролина». Была начата «Записная книжка дьявола», и даже та эпическая поэма, на которую он намекал в «Эпохах мирового развития»: «Возможно, еще придет тот, кто пропоет величайшую героическую поэму, объемлющую своим духом то, что было, то, что есть, то, что будет».

Но теперь все проясняется. Это знак небес! Именно к той Пасхальной ночи, которая оказалась повенчана с ночью Вальпургия, он обязался составить полное собрание своих сочинений. Теперь понятно, почему все сорвалось: его главное сочинение, возможно, просто должно состоять в другом! Это знамение! То знамение, о котором он молил Бога! Он должен написать роман, такой роман, такую мистификацию, в которой бы Пасхальная и Вальпургиева ночи совместились!

15 (27) сентября (16 тишрея, Суккот)

Мюнхен

Неожиданная тирада Шеллинга относительно Пасхальной и Вальпургиевой ночей, которые в этом году обе оказались воскресными и полнолунными, озадачила, чтобы не сказать потрясла Мельгунова.

Что мог иметь в виду призрак Гете, говоря, что кто-то приурочит Пасху к Вальпургиевой ночи? Не намекал ли он действительно на то внешнее сходство Пасхальной и Вальпургиевой ночей, о котором говорил Шеллинг? Странное, очень странное совпадение, как часто оно вообще случается?

Этот вопрос вдруг до такой степени заинтриговал Николая Александровича, что уже на другой день после возвращения в Мюнхен он отправился в Университетскую библиотеку, в надежде разобраться с расчетом пасхалий.

Два часа Мельгунов честно бродил среди каталогов, но ничего для себя доступного так и не нашел.

Не оставалось ничего другого как обратиться за помощью к знатокам. Заручившись поклоном Буассере, Николай Александрович явился на другой день под вечер в Университет к профессору астрономии Францу Паулю фон Груйтуйзену.

- Мне бы хотелось выяснить, когда еще в истории имелось точно такое же календарное совпадение некоторых полнолуний и дней недели, которое случилось в этом году. Это возможно?

- Вполне. Напишите интересующую вас дату, и я произведу расчет.

- Это пасхальное воскресение со 2 на 3 апреля, и воскресение с 30 апреля на 1 мая, обе эти ночи должны быть еще и полнолунные, как в этом году.

- Полнолунной ночью интересуетесь? – лукаво улыбнулся профессор. – Я ценю такие ночи.

- Вот как?

- Видите ли, после того как много лет назад я разглядел в свой телескоп на поверхности луны возведенный разумными существами город, я не пропускаю ни одного полнолуния, чтобы произвести дополнительные исследования. Разумеется, если хорошая видимость. А в минувшую Вальпургиеву ночь видимость была отменная. Какое упоение было в ту ночь разглядывать лунную столицу! Мы не одни в этой огромной вселенной, мой друг!

- Вы считаете, что луна обитаема? – с трепетом воскликнул Мельгунов.

- Я уверен в этом, и все больше нахожу тому подтверждения... Сегодня, кстати, как раз полнолуние. Вы заметили, возможно, что евреи построили возле своих домов шалаши, это всегда бывает на осеннее полнолуние.

- Так можно будет взглянуть?

- Боюсь, сегодня слишком пасмурно. Однако вернемся к вашей просьбе. Вы хотите произвести расчет по двум датам? Чтобы полнолуние совпадало в одном и том же году и с Пасхой, и с днем Вальпургия?

- Именно так. И еще, чтобы они совпадали с субботой.

- Вы знаете, что полнолунными обыкновенно бывают две ночи?

- Посчитайте так, как все было в этом году.

- Хорошо. Но такое сочетание будет редким, могу вас заверить заранее. Приходите завтра, я просмотрю на век назад, и на век вперед. Вас это устроит?

- Вполне.

Сегодня Мельгунов получил ответ. Как выяснилось, на сто лет вперед от 1836 года искомой комбинации дней недели и чисел солнечных и лунных месяцев не просматривалось. Что же касается ста лет назад, то аналогичное сочетание имело место лишь однажды - в 1768 году.

Не заходя домой, Мельгунов прошел в университетскую библиотеку, взял с полки автобиографическое произведение Гете «Поэзия и правда» и углубился в чтение глав, связанных с юностью поэта. Николай Александрович вознамерился всерьез выяснить, что произошло с Гете в 1768 году.

17 (29) сентября

Петербург

С дачи Пушкины вернулись не в прежний свой дом на Гагаринской пристани, а в дом княгини Волконской на Мойке близ Конюшенного моста.

Обстановка была новая, но неприятности оставались прежними и даже усугубились.

Все более было очевидно, что «Современник», от которого Пушкин ожидал надежных доходов, еле держится на плаву. Пушкин оказался не в состоянии выполнить задуманное. Тому имелись чисто внешние причины: содержание его журнала, по высочайшему распоряжению, контролировалось не только главным Управлением цензуры, но также еще и тремя другими ведомствами - охранным, военным и духовным. В результате самые острые материалы тупо отсеивались или безжалостно оскоплялись жандармами, генералами и иерархами.

При этом в качестве «легкой» развлекательной литературы «Современник» никак не мог тягаться с «Библиотекой для чтения», расходившейся в 5 тысячах экземпляров.

Первые два номера Александр Сергеевич издал тиражом 2400 экземпляров, однако оба раза журнал не разошелся, и сейчас Пушкин принял решение в два раза сократить тираж готовящегося третьего выпуска, на который набралось всего шестьсот подписчиков.

Все это никак не уменьшало глубину той долговой трясины, в которую после своей женитьбы все более проседал поэт. Было от чего прийти в отчаяние.

И все же самая главная неприятность приближалась с совершенно неожиданной стороны, со стороны благополучия его семейного очага, со стороны надежности его супружеских уз.

Шесть лет Александр Сергеевич черпал жизнестойкость и оптимизм в своем браке. Любовь и преданность его жены служили противовесом любым его неудачам. И вдруг тревогой повеяло именно с этой стороны!

Дантес совершенно отравил Пушкину последний месяц его пребывания на даче, и поэт очень надеялся, что с возвращением в Петербург ситуация изменится. Но этого не случилось. Каждый день молодой ловелас каким-либо образом напоминал о себе поэту.

Так случилось и сегодня. На именинах Софьи Карамзиной, где собрался весь ее круг, модный француз блистал и терся подле обеих сестер Гончаровых – Екатерины и Натальи.

Кто-то похвалил Бальзака.

- Я читал и очень рекомендую последние его произведения: «Златоокая красавица» и «Серафита», – немедленно прореагировал Дантес. – Как вы не слышали? Быть того не может! «Серафита» - это величайшее мистическое прозрение, очень развивающее воображение – о существе, меняющем свой пол в зависимости от того, с кем оно встречается!

На самом деле, только что появившегося в магазинах мистического романа «Серафита» Дантес не читал, и знаком был с этим произведением лишь по пересказу своего любовника – барона Геккерна. Но «Златоокую красавицу», в которой описывалась лесбийская страсть, действительно одолел.

Вообще-то, чтобы не наводить досужую публику на совершенно излишние подозрения, барон запретил Жоржу обсуждать в обществе обе эти книги. Но Дантес находил такую осторожность чрезмерной. Произведения эти действительно были новинками, и заподозрить, что он заговаривает о них по иному поводу, было бы странно. Вот о книгах маркиза де Сада, из которых барон нередко черпал аргументы в пользу дозволенности своих содомских ласк, действительно лучше не упоминать.

Как раз накануне, все еще надеясь отвлечь Жоржа от его страсти к Наталии Николаевне, барон обратился к авторитету этого писателя.

- Пойми, мой мальчик, - тактично и нежно объяснял барон. – Наслаждения, связанные с прямой кишкой - это наслаждения особого рода. Некоторые называют людей вроде нас с тобой третьим полом, но я бы назвал его втором полом, вторым - по отношению к двум первым, столь этот наш пол своеобразен. Позволь, я прочту тебе одно место из романа Де Сада «120 дней Содома»… «Таковы, читатель мой, все четыре развратника, вместе с которыми ты, с моей помощью, проведешь несколько месяцев… Что можно сказать о них вместе и о каждом в отдельности, так это то, что все четверо были удивительно восприимчивы к содомии и, регулярно ею занимаясь, получали от этого наивысшее удовольствие».

Ты видишь? Те, кто знакомы со всеми видами будуарных радостей, невольно выделяют кишечные наслаждения в лигу высших. Ты знаешь, я не возражаю против твоих легких увлечений женщинами, но когда ты привносишь в отношения с ними слишком много пыла, это меня начинает беспокоить. Зачем?

- Ты прав, мой друг, я действительно слишком увлечен Пушкиной, но боюсь, что бороться с этим чувством сейчас уже поздно. Теперь меня может привести в равновесие только обладание ею!

- Что ж… - с грустью произнес барон. - Дай тебе Бог удачи, мой мальчик!

Неожиданное благословение барона подстегнуло Жоржа: в этот вечер он был в ударе и, как ему показалось, определенно очаровал Наталью Николаевну.

Впрочем, на этом празднике веселыми казались все за исключением Александра Сергеевича. Заметив это, именинница подошла к Пушкину и попросила его поговорить с Натальей Строгановой.

- Что-то она не в настроении сегодня, развлеки ее, – сказала Софи, на самом деле стремясь добиться обратного, а именно развеять самого Пушкина, в юности питавшей к Строгановой – в девичестве Кочубей – самые нежные чувства.

- Непременно! – ответил слегка смутившийся Пушкин. Он было честно отправился выполнять поручение, но увидев, что Строганова сидит недалеко от Дантеса, решительно развернулся.

Наблюдавшая эту сцену Софи сделала брезгливую гримасу, а заметивший ее мину Александр Сергеевич покраснел.

Мюнхен

В тот же вечер на пороге шеллинговского дома появился Мельгунов.

- Мой супруг пока не вернулся, - сообщила ему Паулина. – Боюсь, что неделю вам еще придется подождать.

- Я уже виделся с вашим мужем в Аугсбурге. Сейчас мне бы хотелось задать несколько вопросов именно вам. Вы не откажете?

- Хорошо, - удивилась Паулина, - заходите и задавайте ваши вопросы.

- Гете пишет в «Поэзии и правде», что очень переживал разрыв со своей первой любовью. Это происходило, как можно понять, как раз в апреле 1768-го года, а потом уже в июне он смертельно заболел… Напрашивается связь между разрывом и болезнью, но сам Гете называет совершенно иные причины: купание в холодной воде, сон в неотапливаемом помещении, падение с лошади…

- Думаю, связь имелась… - согласилась Паулина. – Хотя сам Гете в этом никогда бы не признался, потому что на самом деле Анхен не была его первой любовью, хотя и была его первой любовницей. Гордиться мучениями, связанными с этой девушкой у него особых причин не было.

- Тем не менее, мучения эти, судя по описанию, были немалые. Гете терзался, по-моему, не меньше, чем терзал Анхен.

- Согласна. Я только хотела сказать, что то были страдания не юного Вертера, а юного Фауста. Что же до связи между разлукой и болезнью, то она напрашивается сама собой.

- Как вы это верно подметили – страдания юного Фауста! Поэтому-то, наверно, и работа над Фаустом исцелила его! Подобное лечится подобным. Я ведь, знаете, удивительную вещь обнаружил. Оказывается, вскоре после болезни, то есть в том же 1768 году, Гете начал писать пьесу «Совиновники», в которой не только впервые прозвучала сама тема «Фауста», но присутствовал тот самый пассаж, с которого все последующие версии начинались: «Я богословьем овладел, Над философией корпел»…

- И в этом вы правы. Во всяком случае, однажды Гете сам признал эту связь…

- Сам? В каком месте? В какой главе? Как я мог не обратить внимание?

- Этого нет в «Поэзии и правде». Это я услышала от него самого…

- Умоляю, расскажите, как это было?

- Лет шесть назад у Гете умер его единственный сын, и мы с мужем решили, что нам стоит навестить его в этот горький час… Но Фридрих никак не мог оторваться от своих лекций, и мне пришлось поехать в Веймар одной. Там я и простилась с Гете, это было чуть более чем за год до его смерти.

Я пришла вовремя, его что-то тревожило, и он хотел поделиться. Мы проговорили около часу, и Гете рассказал, что он чувствует приближение смерти, что к нему вернулась та самая болезнь, от которой он чуть не умер в юности, что совсем недавно у него, как тогда в юности, горлом пошла кровь.

- Если обошлось тогда, может быть обойдется и сейчас. – решила я приободрить Гете. – В «Поэзии и правде», насколько я помню, вы пишите, что исцелились с помощью герметизма…

И вот тогда он сказал мне, что, как ему кажется теперь, более чем герметической медицине своему исцелению он обязан работе над «Фаустом», которого именно тогда и начал писать!

- Вы хотите сказать, что вас исцелил Мефистофель, чтобы вы написали «Фауста»? – спросила я в ужасе.

- Мефистофель или не Мефистофель, но на то время пока я писал «Фауста», болезнь отступила, и вот теперь, когда осталось доработать всего несколько небольших фрагментов… горлом снова пошла кровь! Невольно, кажется, что то была лишь отсрочка, отсрочка длиною в жизнь!

На том мы расстались, а через год с небольшим Гете умер. Шесть лет минуло после того разговора.

20 сентября (1 октября)

Ольденбург

С заходом солнца наступил седьмой, последний день праздника Кущей.

Вернувшись из синагоги, рав Шимшон Гирш вошел со своим семейством в пристроенный к дому шалаш, увенчанный еловыми ветвями, и произнес полагающееся благословение.

Семь Пастырей, семь Странников, открывших миру Семь Божественных ликов, один за другим посещают в эту праздничную неделю шалаши сынов Израиля. В последний седьмой день приглашается царь Давид.

«Я приглашаю на свою трапезу небесных гостей, – произнес слова молитвы рав Гирш, - Авраама, Ицхака, Иакова, Моше, Аарона, Йосефа и Давида, и прошу Давида, чтобы рядом с тобой и со мной расселись небесные гости».

Помимо Ханы и трех детей на сей раз за скромно накрытым столом сидел также и отец рава Шимшона – рав Рафаэль, приехавший из Гамбурга.

- Ну и как у вас восприняли мои «Письма с севера»? – поинтересовался рав Гирш после того, как отец пересказал последние гамбургские новости.

- Хвалили, но больше гадали, кто скрывается за именем Бен Узиель? Многие поначалу думали на раввина Ицхака Бернайса. Но потом открылось, что это твое сочинение. Книга имеет успех, но думаю, что издавать ее на немецком было ошибкой.

- Боюсь, что издавать твои «Письма» на немецком было ошибкой, – заметил он.

- Отец, те люди, к которым я обращаюсь, до которых хочу докричаться, отказываются читать на идиш.

- Да и некоторые понятия, к которым ты прибегаешь, совершенно чужды нам.

- Но они работают, отец. В идеях просвещения человечество, наконец, отказалось от сказок, сопровождающих любое язычество. Просвещенное человечество достигло того состояния трезвости, которое для него предусмотрел Господь. Наш увлекающийся народ, впечатленный правотой рационализма, отнес к сказкам также книги Торы. Но миф – это миф, а история – это история. В какой-то момент все установится на свои места. Скоро уже не только евреи, а все народы осознают, что идеи просвещения, имеющие дело с миром будничного, просто обязаны быть дополнены идеями святости, которые хранит Израиль!

- Рав Моше Софер из Прессбурга так не считает. Он видит в просвещении лишь продолжение христианства, – покачал головой рав Рафаэль. – Соглашаясь с идеями просвещения, мы только сильнее подпадаем под пяту Эдома.

- Но в Торе сказано: «Не гнушайся эдомитянином, потому что он брат твой». Да и согласись, наконец, что власть Эдома необычна. Помнишь, что пишет Магараль в книге «Нецах Исраэль»? В лице Эдома – Рима мы имеем дело не с отдельным народом, а с человечеством как таковым. С ним важно попытаться найти общий язык.

- Какой общий язык? Эдом нес и продолжает нести только смерть. Ты их не знаешь, этих европейцев. Они говорят «Творец», но ненавидят тех, кого Он избрал, они говорят «Бог», а в сердце своем обращаются к Ангелу смерти.

- Но и культ Ангела Смерти может быть очеловечен. Ведь в конечном счете и Ангел Смерти подотчетен Создателю. Приняв еврейские ценности, европейцы строят в наше время какой-то параллельный Израилю мир, они его называют Новым миром. Чего стоит только охватившая европейские умы идея истории, идея развития! Шеллинг утверждает, что даже животный мир развивается!

Рав Рафаэль с сомнением качал головой.

21 сентября (2 октября)

Мюнхен

Два следующих дня Мельгунов провел в университетской библиотеке. Определенных целей у него не было. Он бродил между стеллажами и вглядывался в корешки книг, в надежде, что сами названия подскажут ему направление поиска. Как подступиться к этому загадочному 1768 году? Как узнать, что примечательного в ту пору случилось?

Открытие, что год этот оказался судьбоносным для Гете, что в нем обозначилась творческая задача великого поэта, глубоко поразило Николая Александровича.

Его волнение было, конечно, усугублено и его собственной апрельской историей, той его двойной встречей с призраком Гете в Пасхальную и Вальпургиеву ночи, которые Мельгунов удивительным образом «перепутал», то есть воспринял как единое событие! Он либо сходит с ума, либо действительно проник за кулисы Истории, увидел какую-то ее загадочную внутреннюю пружину!

Вытянув с полки исследование по германской поэзии, Николай Александрович уселся за стол, открыл книгу, но не в состоянии был сосредоточиться. Взгляд его упирался в книжный шкаф со стеклянными дверками, мысль лихорадочно металась в догадках.

Шеллинг безусловно прав. Они, конечно же, связаны, эти ночи. Если Мефистофель дерзнул явиться Фаусту именно в Пасхальную ночь и даже умудрился купить его душу в этот самый святой праздник, то и наоборот, Христос вполне может ворваться на первомайский шабаш ведьм и перевернуть там все вверх дном! Это битва. Вечная битва, которая, по-видимому, яростно разгорается в ту пору, когда праздники эти сталкиваются своим дополнительным уподоблением!

После каждой такой схватки, которой управляет Мировой дух, что-то происходит, что-то меняется, низвергаются догмы, рождаются свободы… Мы переживаем сегодня крушение чего-то ветхого, векового. Мы в ожидании чего-то неслыханно нового! Шаги Мирового духа не слышны только уже совсем глухим. Даже по науке, по технике это заметно. Паровые машины используются уже не только на воде, но и на земле! Это первые вестники! Эти машины примчались к нам из будущего, которое уже не за горами. В газетах пишут, что скоро люди сумеют мгновенно сообщаться по медному проводу, соединяющему далекие страны! Говорят даже о нерукотворных изображениях, возникающих в камере обскура!

Но как мы, современники, чувствуем сегодня эти пертурбации Духа, также, видимо, что-то схожее чувствовали люди и тогда – в 1768-м. Не иначе как это совмещение двух весенних полнолунных ночей в истории порождает какие-то великие вехи, какие-то эоны…

Конечно же! Так оно и есть! Как раз после 1768 года в мир явились революции, атеизм, скептицизм… Суды перестали рассматривать дела против ведьм. Метафизика перестала быть наукой. Это период духа, который развивался под знаменем «Критики чистого разума». Книга эта была написана Кантом в 80-х годах, но любопытно проверить, что происходило с философом именно в этом мистическом 1768-м году.

Мельгунов подошел к полке и разыскал среди сочинений Канта томик, содержащий его биографический очерк.

Николай Александрович оказался разочарован прочитанной биографией. Невольно вспомнились язвительные слова Гейне: «Трудно описать историю жизни Канта, ибо не было у него ни истории, ни жизни».

Однако у Канта имелись сочинения. Пролистав несколько книг, Мельгунов обнаружил, что в 1768-м году Кант написал и опубликовал последнюю свою «докритическую» работу "О первом основании различия сторон в пространстве», и начал работать над диссертацией "О форме и принципах чувственно воспринимаемого и умопостигаемого мира", явившейся первой его «критической» работой.

Итак, таинство зарождения критической философии совершилось в искомом 1768 году! Прижав к груди «Критику чистого разума», Мельгунов прислонился к полке, пытаясь справиться с охватившим его волнением.

26 сентября (8 октября)

Мюнхен

Рано поутру Мельгунов сел в дилижанс и покинул Мюнхен. Он направился в Ганау, чтобы пройти осмотр и определиться относительно дополнительного лечения у доктора Коппа. К осени, как всегда, невралгии обострились, а кроме того, его просто тянуло во Франкфурт, тянуло к его загадочным призракам.

Но перед выездом Мельгунов вновь посетил кафедру астрономии мюнхенского университета.

То, что 1768 год оказался значимым для Гете и Канта, так заинтриговало Николая Александровича, что он пожелал выяснить, в какие еще года происходило это таинственное спаривание пасхальных и вальпургиевых полнолуний. Какими событиями обозначатся эти загадочные грани не менее загадочных эпох? Какие гении окажутся современниками и даже участниками этих сражений Света и Тьмы на пути к вершине человеческой свободы? Ведь именно такова цель самораскрытия Мирового духа!

Профессор Груйтуйзен и на сей раз выразил готовность произвести соответствующий расчет – вплоть до рождества Христова, - однако уже не был настоль любезен, чтобы произвести его в кратчайший срок. Профессор пообещал ответить через месяц, переслав результат в Ганау.

5 (17) октября

Москва

15 номер «Телескопа» с первым «Философическим письмом», размещенным в отделе «Науки и искусства», был отпечатан в последних числах сентября.

Через день после выпуска Шевырев рассказал Чаадаеву, как в трактире «Железный» половой Арсений поднес ему вместе с чаем последний выпуск «Телескопа» и объявил: «Вот, извольте ознакомиться, свежий номер-с, вчера только вышел. Все тут статейку одну читают, удивляются; много всякого разговора. Вам будет интересно».

Прошла всего неделя, и в Москве уже нельзя было встретить ни одного образованного человека, который бы не слышал о диковинной публикации, и не судачил бы о ней.

Главный редактор «Московского наблюдателя» Андросов повстречался в те дни с издателем «Телескопа» Надеждиным. Он рассказал, что Чаадаев ранее пытался опубликоваться у него, и побился об заклад, что к 20 октября «Телескоп» будет запрещен, сам Надеждин посажен в острог, а цензор отстранен.

- Ну а Чаадаев? С Чаадаевым-то что будет? – кисло ухмыляясь, полюбопытствовал Надеждин.

- Этого я не знаю, – признался Андросов. - Чтобы знать, что правительство сделает с Чаадаевым, нужно быть пророком.

«Письма» были опубликованы анонимно, но тем нем менее все почему-то определенно знали, что автором их является «басманный философ».

Прямо на улице к Чаадаеву подходили люди, некоторые хвалили за блеск мысли и мужество, жали руку, но в большинстве своем, напротив, смотрели странно, или вовсе отводили глаза.

Именно этого Чаадаев и ожидал, именно этого он и добивался, всеобщего потрясения, взрыва, переворота в умах. Пусть не сразу, но в какой-то момент это сработает, русский народ очнется. Телегу по имени Россия, застрявшую в непроходимом болоте истории, пора вытянуть на дорогу и установить в общую колею. И момент, безусловно, подходящий. История стремительно приближается к финалу!

Чаадаев подошел к столу, открыл номер и стал перечитывать свою статью, как бы становясь за спиной тысяч своих читателей, чьи глаза в этот самый момент впивались в эти же строки: «В крови у нас есть нечто, отвергающее всякий настоящий прогресс. Одним словом, мы жили и сейчас еще живем для того, чтобы преподать какой-то великий урок отдаленным потомкам, которые поймут его; пока, что бы там ни говорили, мы составляем пробел в интеллектуальном порядке. Я не перестаю удивляться этой пустоте, этой удивительной оторванности нашего социального бытия…»

В этот момент вошел Тургенев.

- Послушайте, Петр Яковлевич, повсюду о вас только и толкуют. Мне кажется, ни одна другая публикация не производила такой бури… Да что там публикация, Вязамский сказал, что известие о вторжении наполеоновских войск в Россию вызвало куда меньший переполох, нежели эти ваши «Письма». Когда они ходили в списках на французском языке, никто особенно не возбуждался. Вот что значит публикация по-русски!

- Что же говорят? Как в основном реагируют?

- Многие говорят, что это неслыханное оскорбление России, больше которого ей никогда никто не наносил. Да и сами посудите, вот вы пишете: «Чтобы заставить себя заметить, нам пришлось растянуться от Берингова пролива до Одера». Какой же русский такое стерпит? Возмущается публика, все только и спрашивают: на что смотрит цензура, на что смотрят власти?

- Вот именно, на что смотрят? Это такая наша русская болезнь, примечать куда смотрят власти, и уставиться в ту же точку. Не того мы русские боимся. Европеец не постыдится убежать от дикого зверя, но не станет унижаться перед начальством, а наш русский человек с рогатиной на медведя бросается, а перед городовым шапку ломает.

6 (18) октября

Ганау

С утра Николай Александрович явился в клинику доктора Коппа. После курса, начатого прошлой осенью и затянувшегося до весны, Николай Александрович ощутил явное улучшение. Однако к сентябрю приступы возобновились.

Щуплый доктор Копп, как и год назад, долго смотрел в рот Николаю Александровичу, уделив особое внимание его языку - «зеркалу желудка». Потом врач уложил больного на жесткую кушетку и принялся тщательно прощупывать его живот и простукивать грудь. Уже одним этим энергичным осмотром доктор Копп вернул Мельгунову веру в метод своего лечения и вселил ощущение того, что процесс выздоровления начался.

- Я предупреждал вас, что рецидив возможен, и теперь намерен несколько изменить схему лечения, – пояснил врач. - Успех зависит не только от правильного выбора лекарства. Не менее важна также и схема его приема. Доза и последовательность решают многое. Я составлю эту схему после того, как исследую вашу кровь и мочу.

- И сколько времени на сей раз займет лечение?

- Два-три, а то и все четыре месяца. Окончательно все станет ясно, когда мы увидим первые результаты.

Прогулявшись после визита по городу, Мельгунов вернулся в свой гостиничный номер, перекусил и провалился с книгой в мягкое глубокое кресло.

В его отсутствии в России был издан роман Лажечникова «Ледяной дом». Сочинение это вызвало немало споров, которые донеслись и до Мельгунова. Он выписал книгу и по приезду в Ганау обнаружил ее в числе прочих накопившихся корреспонденций.

В основе романа лежали подлинные события Российской истории столетней давности. Дворцовые интриги развивались на фоне выстроенного для потехи царицы Анны Иоанновны ледяного терема, в котором ее шут Кульковский должен был провести свою первую брачную ночь с предательницей Подачкиной.

Николай Александрович знал, что под именем Кульковского Лажечниковым был выведен князь Михаил Алексеевич Голицын, который в заграничной поездке принял католичество и женился на католичке. Брак этот был объявлен царицей Анной Иоанновной недействительным, а сам Голицын был превращен ею в дворцового шута: князь из рода Рюриковых должен был сидеть в лукошке на яйцах и кудахтать курицей в то время, пока императрица прилежно молилась.

- Как много осталось в России неизменным за эти сто лет! – с горечью размышлял Мельгунов.

Но особо гнетущее ощущение оставила у него история первого российского академика поэта Василия Кирилловича Тредиаковского, высмеянного Лажечниковым под его собственным именем.

Тредиаковский был одним из первых русских людей, получивших западное образование. Поначалу он воспитывался в астраханской капуцинской школе, а потом в славяно-греко-латинской академии в Москве. В 1726 году он самовольно отправился в Голландию, а затем во Францию, где слушал лекции в Сорбонне.

По возвращении в Россию в 1730 году Тредиаковский издал перевод романа Тальмана "Езда в остров любви", имевший бурный успех и ставший первым событием новой русской литературы. К изданию были приложены собственные стихи Тредиаковского.

В 1732 году поэт был принят в Академию наук в Петербурге, где прослужил до 1759 года.

Как только был построен ледяной дом, царица поручила Тредиаковскому написать стихотворное поздравление к дурацкой свадьбе и зачитать его молодоженам. Отказавшегося от этой миссии поэта два раза жестоко избили и продержали несколько дней под стражей. В конце концов сломленный Василий Кириллович составил шутовское приветствие новобрачным: "Здравствуйте женившись, дурак и дура..."

Вскоре после этого унижения звезда Тредиаковского закатилась. Он стал предметом всеобщего осмеяния. Его поэму «Телемахида» для потехи заставляли зубрить провинившихся придворных. И вот эту подлую традицию осмеяния продолжил автор «Ледяного дома», выведший своего героя жалким и бездарным интриганом!

- А ведь Тредиаковский в сущности первый русский поэт, Ломоносов помладше будет! – подумал Мельгунов, закрывая книгу. – Ведь это же символ! Ох, не с той ноги встала Россия на свой западный путь!

Николаю Александровичу вспомнилось, как приходил он и на могилу Тредиаковского, нашедшего покой в Храме Гребневской иконы Божьей Матери на Лубянской площади. Он живо представил себе надгробие, под которым покоился стихотворец, и вдруг ясно вспомнил начертанные на нем годы жизни: 1703 – 1768.

- Вот так история! – опешил Николай Александрович. – Опять этот год! И что может значить смерть в таком году?

17 (29) октября

Петербург

Дантес все более изнемогал от страсти к Наталье Николаевне, и все более терял самообладание. В благоприятных дачных условиях Каменного острова они виделись с Наталией Николаевной почти ежедневно. Но после возвращения в Петербург Дантесу за целый месяц лишь три раза удалась переговорить с Натали наедине.

Поручик чувствовал себя глубоко несчастным. Разыгрывать из себя платонического трубадура он больше не хотел и не мог. Желание обжигало его, не давая ни минуты покоя. Он был обязан ее добиться. Она сама призналась, что любит его, и должна понять, что с такими страстями, как его, не шутят.

Накануне, после того как Жорж провел подле Наталии Николаевны около часу, не имея возможности выразить всю глубину своей страсти, с ним случился нервный срыв. Жорж понял, что на арену пора выпускать «отца» с его недюжинными дипломатическими способностями.

Раньше они уже обсуждали с бароном такую возможность. По-видимому, время крупной артиллерии пришло.

Ни вчера вечером, ни сегодня утром переговорить с «отцом» Жоржу не удалось, и он написал ему письмо из казармы:

"Дорогой друг, я хотел говорить с тобой сегодня утром, но у меня было так мало времени, что это оказалось невозможным. Вчера я случайно провел весь вечер наедине с известной тебе дамой, но когда я говорю наедине - это значит, что я был единственным мужчиной у княгини Вяземской почти час. Можешь вообразить мое состояние, я наконец собрался с мужеством и достаточно хорошо исполнил свою роль и даже был довольно весел. В общем я хорошо продержался до 11 часов, но затем силы оставили меня и охватила такая слабость, что я едва успел выйти из гостиной, а оказавшись на улице, принялся плакать, точно глупец, отчего, правда, мне полегчало, ибо я задыхался; после же, когда я вернулся к себе, оказалось, что у меня страшная лихорадка, ночью я глаз не сомкнул и испытывал безумное нравственное страдание.

Вот почему я решился прибегнуть к твоей помощи и умолять выполнить сегодня вечером то, что ты мне обещал. Абсолютно необходимо, чтобы ты переговорил с нею, дабы мне окончательно знать, как быть.

Сегодня вечером она едет к Лерхенфельдам, так что, отказавшись от партии, ты улучишь минутку для разговора с нею.

Спроси ее, не была ли она случайно вчера у Вяземских; когда же она ответит утвердительно, ты скажешь, что так и полагал и что она может оказать тебе великую услугу; ты расскажешь о том, что со мной вчера произошло по возвращении, словно бы был свидетелем: будто мой слуга перепугался и пришел будить тебя в два часа ночи, ты меня много расспрашивал, но так и не смог ничего добиться от меня. Скажи, что ты убежден, что у меня произошла ссора с ее мужем, а к ней обращаешься, чтобы предотвратить беду (мужа там не было). Это только докажет, что я не рассказал тебе о вечере, а это крайне необходимо, ведь надо, чтобы она думала, будто я таюсь от тебя и ты расспрашиваешь ее как отец, интересующийся делами сына; тогда было бы недурно, чтобы ты намекнул ей, будто полагаешь, что бывают и более интимные отношения, чем существующие, поскольку ты сумеешь дать ей понять, что по крайней мере, судя по ее поведению со мной, такие отношения должны быть.

Она ни в коем случае не должна заподозрить, что этот разговор подстроен заранее, пусть она видит в нем лишь вполне естественное чувство тревоги за мое здоровье и судьбу. Ты должен настоятельно попросить хранить это в тайне от всех, особенно от меня. Еще раз умоляю тебя, мой дорогой, прийти на помощь, я всецело отдаю себя в твои руки, ибо, если эта история будет продолжаться, а я не буду знать, куда она меня заведет, я сойду с ума.

Если бы ты сумел вдобавок припугнуть ее и внушить, что ее семейные дела совсем расстроятся, если она не проявит благоразумие, то было бы совсем хорошо.

Прости за бессвязность этой записки, но поверь, я потерял голову, она горит, точно в огне, и мне дьявольски скверно, но, если тебе недостаточно сведений, будь милостив, загляни в казарму перед поездкой к Лерхенфельдам, ты найдешь меня у Бетанкура.

Целую тебя,

Ж. Де Геккерн".

18 (30) октября

Мюнхен

Прошел уже почти месяц, с тех пор как Шеллинг возвратился в Мюнхен.

Остаток отпуска в Аугсбурге он уже почти не прикасался к своим философским трудам. Там в унылой гостиничной комнате он начал набрасывать свой роман. Точнее, пока только одну единственную сцену из этого романа - сцену «пасхального шабаша», сцену единого сакрального события, свершающегося одновременно в двух параллельных мирах.

То, что не могло совпасть в жизни, могло и даже должно было совпасть в литературном произведении!

Он так описывал ночь, в которую его Фауст и его Мефистофель закручивали свою историю, что нельзя было точно сказать, о какой именно ночи идет речь. Он описывал, казалось бы, невозможное - пасхальную Мессу на Брокенских горах, в полнолуние!

То, что не может произойти в жизни, может, тем не менее, произойти в романе. То есть может быть описано как такое событие, которое в равной мере можно представить происходящим и в ночь на 3 апреля и в ночь на 1 мая. Точная дата календарного месяца оказывалась при таком изображении неопределенна, но из этой неопределенности вырастал вполне определенный - 1836 - год! А заданный самим Пятикнижием месячный зазор придавал дополнительную убедительность этому параллелизму.

Продолжая в Мюнхене выписывать отдельные детали этой сцены, Шеллинг чувствовал себя каким-то литературным алхимиком, прибегающим к загадочным формулам: полночь с субботы на воскресенье, полная луна, безжизненные скалы, порывы ветра, импровизированный алтарь.

Все это время Шеллинг почти совсем не задумывался над тем общим сюжетом, в который этой сцене предстояло вписаться. Он даже пока не был уверен, что ему нужен такой сюжет.

Зачем, в самом деле, писать второго «Фауста», если он уже написал «Ночные бдения»? Очень может быть, что эта сцена просто впишется в уже созданное им произведение.

Шеллинг написал эту книгу в 1804 году, вместе со своей первой женой Каролиной, «музой йенских романтиков». После разрыва со своим первым мужем Шлегелем Каролина получила от своих прежних поклонников прозвище «мадам Люцифер», или просто «дьявол».

Неудивительно поэтому, что в «Ночных бдениях» в пародийной форме содержалось немало выпадов против Шлегеля и Новалиса. Для нынешней цели это были совершенно посторонние элементы, но в целом идея «ночных бдений» вроде бы соответствовала новому дерзкому замыслу.

Все это время написание центральной сцены казалось Шеллингу некоторым минимумом, некоторым пробным камнем, на котором можно было бы проверить весь замысел. И сегодня ему показалось, что сцена получается, что открытые им параллельные линии действительно совмещаются!

Его ошибка заключалась в том, что он воображал, будто бы возможна какая-то «философии тождества». Такой философии нет, есть лишь поэзия тождества! И это тождество теперь им как будто бы действительно достигается!

Франкфурт

В этот же день Николай Александрович, получил с утренней почтой долгожданное письмо от профессора Груйтуйзена.

В конверте лежал лист, на котором - почему-то в обратном порядке – были написаны следующие числа:

2140, 1988, 1836, 1768, 1616, 1569, 1474, 1379, 1295, 1132, 1048, 953, 858, 763, 679, 516, 432, 337, 242, 158, 63.

То были годы, в которые католическая пасха совпадала с еврейской, то есть с полнолунием нисана, а полнолуние ияра приходилось на воскресную вальпургиеву ночь.

Несколько минут Мельгунов завороженно вглядывался в эти загадочные числа. Что они таят в себе? Что могут поведать? Неужели это действительно какие-то врата, через которые каждое столетие Мировой дух прорывается в историю? Неужели эти года знаменуют собой начало каких-то эпох? Но каких? О Новом времени заговорили уже в ту пору, которую сегодня мы именуем эпохой Возрождения. Могут ли эти даты служить разграничительными маяками между Средневековьем, Ренессансом и Новым временем? Нет, это слишком грубая и внешняя разбивка? Не видно среди этих годов также и дат каких-то важных событий… Теперь надо проверить, оказались ли эти годы судьбоносными для каких-то великих мастеров, или великих королей… Кроме Гете, в своей «Философии искусства» Шеллинг назвал в качестве творцов Нового мира Шекспира, Сервантеса и Данте. Начинать надо с них.

Можно было бы пойти в библиотеку, но Мельгунов прежде всего решил зайти в располагавшийся неподалеку от «Отель де Русс» книжный магазин. Если там найдутся подходящие книги, то можно будет начать исследование за своим письменным столом, без опасения прерываться в самое продуктивное ночное время.

Николай Александрович довольно быстро обнаружил на полке сборник шекспировских трагедий, сопровождавшийся подробным биографическим описанием. Не отходя от полки, он жадно углубился в чтение, а когда поднял голову, то на другом конце магазина увидел… Мадонну из собора Св. Варфаломея! Она так же, как и он, держала раскрытую книгу и чему-то в ней улыбалась.

Мельгунов робко подошел к девушке, и дождавшись, когда она оторвалась от чтения и взглянула на него, спросил:

- Простите, фройлен, не вас ли я однажды встретил возле дома Гете на Гроссер-Хиршграбен?

- Да, я бываю там иногда.

- Иногда? То есть вы не живете в этом доме?

- Нет, нет. Просто захожу…

- Это как-то связано с Гете? Или у вас там друзья? Извините, что я расспрашиваю, но ведь это не музей, а заглянуть туда так хочется.

- Прекрасно вас понимаю. По этой самой причине я туда как раз и заглядываю.

- И вас пускают? Впрочем, как вас не пустить с вашей внешностью.

- Да, пускают.

- Извините за дерзкую просьбу, но может быть вы меня в этот дом как-нибудь проведете? Очень хотелось бы взглянуть. Я как раз недавно читал «Поэзию и правду» и обратил внимание на то, что заболев в юности смертельной болезнью, Гете вернулся во Франкфурт в родительский дом и именно в нем исцелился…

- Он и потом в этом доме жил, и подолгу, – уточнила Мадонна. – До 1775 года.

– Я ведь, представьте, был с ним знаком… - догадался похвалиться Мельгунов.

- Вот как?! – Мадонна с интересом взглянула на собеседника. – А кто вы? Чем занимаетесь?

- Я писатель, сотрудник российского журнала «Московский наблюдатель». С Гете же меня свела судьба совершенно необычным образом, и я питаю особенный интерес к его жизни и к его творчеству…

- Мне кажется, вы заслуживаете того, чтобы в этом доме побывать. Оставьте мне ваш адрес… Я соображу, когда удобнее заглянуть в гости к Гете, и сообщу вам.

- Как вас зовут?

- Регина.

Ну как же еще?! – подумал Мельгунов. – Регина – Царица, это одно из имен Богородицы.

* * *

Какой день! Какой день! И полный список этих загадочных лет, и знакомство с Мадонной, и приглашение к Гете – все в один день!

Отобрав еще пару книг, Мельгунов занес их домой и уже после того отправился в библиотеку.

Он взял с полки том энциклопедии на букву «S» и сразу же натолкнулся на глубоко поразившее его совпадение. Оказалось, что Шекспир и Сервантес умерли в одном и том же 1616 – избранном - году, более того в один и тот же день – 23 апреля!

Что это может значить? В том, что в 1768 году скончался Тредиаковский, имелась своя логика. Тем самым Мировым духом была помечена его судьба, судьба оболганного и осмеянного первого русского поэта. В этом прозревалась, как ни горько это сознавать, символическая судьба самой России – одной рукой робко тянущейся к Западной Европе, а другой яростно отталкивающей ее.

Но ведь и Сервантес, и Шекспир вроде бы были признаны при жизни? Что тогда имел в виду Мировой дух, забирая их в свой год?

Впрочем, оба этих «гроссмейстера» застали так же и предыдущий - 1569 - год. Шекспир был тогда пятилетним ребенком, и найти в этот период в его биографии что-то примечательное можно было и не пробовать, а вот Сервантес был постарше…

Изучением его жизни и занялся в этот день Николай Александрович.

О юности писателя сведения попадались скудные, но после нескольких часов поиска, сильно утомивших его зрение, Мельгунову стало ясно одно – до 1568 года Сервантес жил там, где в 1547 году и родился - в Кастилии. Однако как раз весной 1569 он отправился в Рим в свите кардинала Аквавиве. С той поры он только странствовал, ни разу так и не приклонив головы. Уже через год Мигель принял участие в морском сражении с турецким флотом. Он был ранен и потерял руку. Между тем он продолжил участвовать в дальнейших походах, а когда в 1575 году вознамерился, наконец, вернуться домой, то по дороге попал в плен к алжирским пиратам. Несмотря на то, что побег из рабства карался смертью, Мигель предпринимал его трижды, каждый раз чудом избегая казни. Лишь через 5 лет Сервантеса выкупили, и он возвратился на родину. Здесь, однако, его ждала нищета, неудачная женитьба, удручающая работа сборщика податей и даже тюрьма, в которую он угодил по ложному доносу. Там, за решеткой, Сервантес как раз и начал писать свой роман о "странствующем рыцаре". Скончался скиталец в монастыре.

То что весной 1569 года Сервантес пустился в странствие, предопределило не только судьбу этого Великого Мастера, но также и стихию его главного произведения. Но что это дает нам с точки зрения понимания эпох? Человечество начало странствовать гораздо раньше. К 1569 году эпоха великих географических открытий, по большому счету, завершилась.

19 (31) октября

Петербург

Геккерн не стал разыскивать Наталию Николаевну в доме баварского посланника в тот вечер, который ему указал в своем письме Дантес. Барон счел необходимым предварительно переговорить с Жоржем с глазу на глаз, причем не в казарме, этой рассаднице городских сплетен, а в более приватной обстановке.

Его вмешательство, таким образом, отсрочилось. Между тем сам Жорж в тот день настолько раскис от своей любовной лихорадки, что врач дал ему освобождение, и больной уже не выходил из здания голландского посольства. Только теперь через день после нервного срыва, сопровождавшегося отправкой письма, «отцу» и «сыну» удалось все обстоятельно обсудить.

Жорж капризничал и умолял Геккерна сделать хоть что-то. Но, что? Как сломить сопротивление строптивой красотки?

Геккерн согласился с тем, что ее можно попробовать припугнуть ревностью Пушкина, однако, сам предпочел другое: применив весь свой отцовский авторитет, предложить Наталье Николаевне серьезные отношения – развод с Пушкиным и брак с Жоржем.

- Пойми ты, - внушал барон своему любовнику. - Не важно, чем все это закончится на самом деле, важно прямо сейчас уложить ее с тобой в постель. Я боюсь за тебя, мой мальчик. Ты в ужасном состоянии.

- Ты прав, ты как всегда, бесконечно прав. Если она не уступила до сих пор, то значит нужны новые неординарные средства, нужны неожиданные ходы. Я сделаю ей предложение.

- Нет, нет. В твоих устах это прозвучит как безумная фантазия, как жалкая истерика. Твоим предложением ее должен ошарашить я – умудренный опытом дипломат. Попытаюсь внушить ей, что брак между вами не только возможен, но и совершенно необходим для вас обоих. Надеюсь, это что-то изменит, и вот тогда уже на арену можешь выходить ты.

Теперь Геккерну оставалось только подыскать подходящий момент и подходящее место для своего плана.

* * *

В тот же день поутру Пушкин стал писать письмо Чаадаеву. Накануне он получил от него номер «Телескопа» с «Философическими письмами». С работой этой во французском оригинале он был знаком уже много лет, и уже много с Чаадаевым на эту тему спорил. Но на издание статьи счел своим долгом ответить письменно:

«Благодарю за брошюру, которую вы мне прислали. Я с удовольствием перечел ее, хотя очень удивился, что она переведена и напечатана. Я доволен переводом: в нем сохранена энергия и непринужденность подлинника. Что касается мыслей, то вы знаете, что я далеко не во всем согласен с вами. Нет сомнения, что Схизма отъединила нас от остальной Европы и что мы не принимали участия ни в одном из великих событий, которые ее потрясали, но у нас было свое особое предназначение. Это Россия, это ее необъятные пространства поглотили монгольское нашествие. Татары не посмели перейти наши западные границы и оставить нас в тылу. Они отошли к своим пустыням, и христианская цивилизация была спасена. Для достижения этой цели мы должны были вести совершенно особое существование, которое, оставив нас христианами, сделало нас, однако, совершенно чуждыми христианскому миру, так что нашим мученичеством энергичное развитие католической Европы было избавлено от всяких помех…

Я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя; как литератор — я раздражен, как человек с предрассудками — я оскорблен, — но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал...

Наконец, мне досадно, что я не был подле вас, когда вы передали вашу рукопись журналистам. Я нигде не бываю и не могу вам сказать, производит ли статья впечатление. Надеюсь, что ее не будут раздувать».

Однако надежда была слабой, и посылать это письмо Пушкин не решился. Кто знает, как оно может использоваться недругами Чаадаева. Лучше подождать пока все уляжется.

Положив письмо в ящик стола, Пушкин заторопился к Яковлеву. В половине пятого первый выпуск Царскосельского лицея собирался у него, чтобы отпраздновать свою 25-летнюю годовщину.

* * *

- Господа, читал ли кто-нибудь из вас в последнем «Телескопе» «Философические письма» Чаадаева? – поинтересовался Александр Сергеевич.

- Я не читал, - отозвался Данзас, - но как раз вчера слышал, как отзывается об этом сочинении Софья Карамзина. Она сказала, что ничего более злобного и лживого о России никогда не слышала. Даже любопытно стало. Непременно прочту.

- По-своему подход его последователен, но очень уж однобок… Ума только не приложу, как Чаадаев умудрился цензуру обойти?

Подошли Корф и Иличевский. Началось застолье, сопровождавшееся чтением письма Кюхельбекера, отбывавшего ссылку в Иркутской губернии, в городке Баргузин. Всеобщую радость вызвало известие о его помолвке.

Потом из архива Яковлева были извлечены протоколы и стихотворения, посвященные прежним встречам выпускников.

- Когда мы праздновали 20-летие, то помнится шестерых из нас не досчитались, – заметил хозяин дома. - Александр Сергеевич это даже в своем посвящении отметил, до которого мы, наконец-то, добрались. Вот слушайте.

Яковлев стал читать:

«Шесть мест упраздненных стоят,

Шести друзей не узрим боле,

Они разбросанные спят —

Кто здесь, кто там на ратном поле,

Кто дома, кто в земле чужой,

Кого недуг, кого печали

Свели во мрак земли сырой,

И надо всеми мы рыдали.

И мнится, очередь за мной,

Зовет меня мой Дельвиг милый,

Товарищ юности живой,

Товарищ юности унылой»

Обращаю внимание присутствующих, на то что все мы, включая Александра Сергеевича, до сих пор, слава Богу, живы. Наши заздравные тосты явно помогают… И сейчас я предлагаю всем выпить за здравие Кюхельбекера и прочих отсутствующих братьев.

Все выпили шампанского.

- Ах, Дельвиг, Дельвиг, – произнес Данзас. - Помните, что он сказал, когда после лицея надел очки? –

- Нет! – разом ответило несколько голосов.

- Вот пусть Александр Сергеевич расскажет, я от него слышал.

Все посмотрели на Пушкина.

- Он сказал приблизительно так: в Лицее мне запрещали носить очки, зато все женщины казались мне прекрасными. Как же я разочаровался в них после выпуска…

- Знал бы он в ту минуту, каких степеней достигнет это его разочарование, – пробормотал Иличевский.

- Да уж, – согласился Яковлев. – С женой ему не повезло даже в большей мере, чем с третьим отделением.

- А что не так с его женой? – удивился Данзас. – Я кажется, что-то пропустил?

- Тебя не удивило, что уже через несколько месяцев после смерти Дельвига его Софья вышла замуж за брата Баратынского? – поинтересовался Иличевский.

- Положим, удивило. Но засчитать это за невезение в браке, извините.

- Ты, видимо, не знаешь всего. Вернувшись домой после разговора с Бенкердорфом, Дельвиг застал их вместе. То есть увидел свою Софью в объятиях Баратынского… Антона в тот день сразили две беды, а не одна. От одной он, может быть, еще и оправился бы, но двух не потянул.

Пушкин помрачнел.

20 октября (1 ноября)

Франкфурт

В этот день Мельгунов снова явился в библиотеку к самому открытию. Вчера он исследовал жизни Сервантеса и Шекспира, сегодня ему предстояло разобраться в судьбе того, кого Шеллинг назвал «первосвященником нового искусства», в судьбе Данте!

Обложившись несколькими биографиями поэта, в том числе «Жизнью Данте» Боккаччо, Николай Александрович начал свое исследование, вращающееся вокруг 1295 года.

Картина довольно скоро вырисовалась следующая.

Родился Данте в 1265 году. В восемнадцать лет он повстречал замужнюю женщину по имени Беатриче, которая в тот же миг стала «владычицей его помыслов». Оставалась она таковой и после своей смерти, настигшей ее в 1290 году. Через год Данте описал свою любовь в “Новой жизни”, представив смерть Матроны как космическую катастрофу. Через некоторое время по настоянию родных он женился на Джемме Донати, однако через несколько лет оставил ее, и как свидетельствует Боккаччо, "уже никогда к ней не возвращался и, где бы ни находился, не допускал ее к себе, хотя прижил с ней несколько детей".

В 1307 году Данте начал писать "Божественную комедию", в которой Беатриче оказалась главной героиней.

Сам Данте относил свое видение, описанное в "Божественной комедии", к 1300 год. Однако, как понял Николай Александрович, вовсе не эта дата явилась для него переломной. Все говорило о том, что именно 1295 год фигурировал в жизни Данте как год роковой, как год, определивший всю его дальнейшую судьбу – судьбу человека и судьбу поэта.

Выяснилось, что в марте этого года во Флоренции поднялась смута, продолжавшаяся до середины лета, а что осенью Данте впервые вступил на политическое поприще.

Николаю Александровичу живо представилась картина начавшихся во Флоренции беспорядков. И на Пасху, и в день Св.Вальпургия смута была в разгаре, а значит, как раз в эти дни скромный флорентийский фармацевт решался, не взять ли ему ответственность за судьбу города, не пойти ли ему в политику?

После завершения беспорядков - 1 ноября 1295 года Данте принял пост одного из старейшин города. Сам Поэт связывает «начало всех своих бедствий» с облюбованным им для загробных странствий 1300 годом, годом в который он вступил в должность Приора. Однако Данте продолжал занимать этот пост еще почти два года. Только в 1302 году он был изгнан из Флоренции, и даже заочно приговорен к смерти. Таким образом, началом дантовских бедствий следовало признать дату его вступления в общественную жизнь, а не какой-то промежуточный этап политической карьеры.

- Все верно, – размышлял Мельгунов, массируя утомленные от долгого чтения глаза. – Подтверждается, что Мировой дух – это дух Евангельский. Царствие мое не от мира сего! «Одиссея мирового духа» развивается по Шеллингу, а не по Гегелю, она совершается не столько в политике, сколько в искусстве.

21 октября (2 ноября)

Петербург

С раннего утра в голове государя зудел мучительный вопрос: что делать с Чаадаевым? Ну что с ним делать?

Надо было принимать решение. Самое простое - отдать под суд – и в Сибирь. Или может быть, как советует Уваров, предать богохульника церкви, сослать в монастырь, в Соловки и держать там на воде и хлебе пока ум не просветлеет?!

Вчера, потратив на чтение «Философических Писем» почти час своего драгоценного царского времени, Николай I склонялся именно к этому решению.

Он читал и не верил своим глазам. Откуда, каким образом может забрести в человеческую голову такая нелепица, такой немыслимый вздор? Ну вот хотя бы это: «Одна из самых прискорбных особенностей нашей своеобразной цивилизации состоит в том, что мы все еще открываем истины, ставшие избитыми в других странах и даже у народов, гораздо более нас отсталых. Дело в том, что мы никогда не шли вместе с другими народами, мы не принадлежим ни к одному из известных семейств человеческого рода, ни к Западу, ни к Востоку, и не имеем традиций ни того, ни другого. Мы стоим как бы вне времени, всемирное воспитание человеческого рода на нас не распространилось. Дивная связь человеческих идей в преемстве поколений и история человеческого духа, приведшие его во всем остальном мире к его современному состоянию, на нас не оказали никакого действия».

- Как можно сказать о России такой вздор? О России, единственной стране направляющей к порядку все человечество! –

Выводило государя из себя и другое: ужасающая нерасторопность Третьего отделения. В Москве уже почти целый месяц люди с пеной у рта спорят о дерзкой статье, но на столе самодержца она - стыдно сказать - оказалась только 20 октября!

Сочинитель должен сурово поплатится. Уж он придумает для него подобающее наказание.

Государь поднялся и стал расхаживать по кабинету. Немного успокоившись, он вновь заглянул в «Письма»:

«Опыт времен для нас не существует. Века и поколения протекли для нас бесплодно. Одинокие в мире, мы миру ничего не дали, ничего у мира не взяли, мы не внесли в массу человеческих идей ни одной мысли, мы ни в чем не содействовали движению вперед человеческого разума, а все, что досталось нам от этого движения, мы исказили».

- Ну нет, - заключил государь, – это писанина - чистой воды безумие. Тут хлеб и вода не помогут! Это надо лечить! А журналистов и цензоров накажем примерно.

И Николай I «положил» свою резолюцию:

«Прочитав статью, нахожу, что содержание оной смесь дерзостной бессмыслицы, достойной умалишенного: это мы узнаем непременно, но не извинительны ни редактор журнала, ни цензор. Велите сейчас журнал запретить, обоих виновных отрешить от должности и вытребовать сюда к ответу».

Предвещая, что «Телескоп» будет закрыт к 20 октября, Андросов ошибся лишь на один день. Относительно предсказания судеб издателя и цензора погрешность также оказалась невелика.

Франкфурт

В это же утро Николай Александрович получил письмо от Мадонны. Она предлагала встретиться у дома Гете вечером в четыре часа.

Весь день прошел в необычайном волнении. Николай Александрович не мог сосредоточиться ни над книгами, ни над собственными очерками, которые готовил для «Московского наблюдателя». По счастью, дождя не было, и можно было просто в свое удовольствие бродить по Франкфурту.

На Гроссер-Хиршграбен Мельгунов пришел за 10 минут до назначенного времени и стал прохаживаться перед домом. Регина пришла ровно в четыре, и одарив Николая Александровича своей очаровательной улыбкой, ввела его внутрь.

Они поднялись на четвертый этаж. Регина открыла одну из комнат имевшимся у нее ключом, и они вошли.

- Вот она - комната Гете, – пояснила девушка. - Сейчас ее снимает одна вдова, которая дает мне ключи, когда уезжает, и вот как раз она уехала.

В небольшой комнате находились круглый стол, три стула, небольшой буфет, комод и кровать. На стенах висели три старинные гравюры.

- Вещей Гете, здесь, конечно, не осталось, – пояснила Мадонна. – Но комната его. Это точно. Садитесь. Переживайте.

Мельгунов уселся, с трепетом обводя взором стены.

- Я очень люблю здесь бывать, – продолжала девушка. - Я ездила в Веймар. Там все превращено в музей, и возникает какое-то отстранение, а здесь ты как будто у Гете в гостях. Вы со мной согласны? Ведь вы тоже были в этом музее в Веймаре.

- Как вы знаете?

- Я видела вас там этим летом. Я проезжала в экипаже мимо гостиницы Слона, а вы как раз выходили…

Мельгунов был ошеломлен.

- Но как вы меня узнали? Как запомнили?

- Вы приметный, крупный. Я хорошо запомнила вас, когда мы столкнулись с вами перед этим домом..

- А еще раньше мы встречались?

- Да, на Пасху, в Соборе святого Варфоломея.

- Невероятно. Так оно и было! Итак, Пасхальную ночь вы встретили в соборе святого Варфоломея, а где вы провели Вальпургиеву? Не здесь ли случайно?

Теперь пришел черед удивиться Мадонне.

- Как вы знаете? Я действительно была здесь. Вдова как раз уехала на неделю, и я пришла сюда ближе к ночи… Пробовала читать «Фауста», но не смогла. Слишком страшно было. Но как вы меня заметили?

- Я не заметил, хотя, признаться, был тут совсем неподалеку. Я просто догадался. Вы ведь очень необыкновенная девушка, а значит, если Пасху 1836 года от рождества Христова вы провели в Соборе, то Вальпургиеву ночь этого года вы непременно должны были провести здесь!

- Признаться, я не вижу связи. И при чем здесь 1836 год?

- В этом году совершался небывалый парад светил, в этом году Пасхальная ночь оказалась приурочена к Вальпургиевой.

- Вот как? И что это значит?

- Это значит, что в этом году Вальпургиева ночь выглядела так же, как и Пасхальная, обе эти ночи приходились на воскресенье и были полнолунными.

- Так, так, – протянула Мадонна, приподнимая брови. - Ну и что с того?

- Пока я и сам толком не знаю – что. Тем не менее, я уже подметил, что для великих мастеров эти даты оказываются судьбоносными. Таким годом был 1768 год, когда Гете как раз смертельно заболел и лечился в этой комнате с помощью герметики, и когда он впервые пришел к теме «Фауста»…

И Мельгунов стал рассказывать Мадонне об идее Шеллинга и о том, как отметились эти года в судьбах Данте, Шекспира, Сервантеса и Гете.

Девушка слушала рассеяно, время от времени обеспокоенно вглядываясь в разгоряченное лицо Мельгунова. Похоже, что увлеченность ее собеседника всевозможными совпадениями казалась ей не очень оправданной.

- Действительно необычно, что Шекспир и Сервантес умерли в один день, – согласилась она. - Но что в этом такого судьбоносного для Одиссеи мирового духа? Вам не кажется, что со смертью эти писатели как раз прекратили свои творческие поиски и перестали оказывать какое-либо влияние на мир?

- Верно, в этом плане подобие Пасхальной и Вальпургиевой ночей на их творчество влияния не оказало, но я понимаю это так, что этим совпадением Мировой Дух как бы отдал им честь.

- Отдал честь? – кисло усмехнулась Регина.

- Ну, не знаю. Я до конца не продумал еще этот вопрос. Но случается, кстати, и наоборот. Например, с Джордано Бруно. Вы только послушайте: в 18-летнем возрасте он принял постриг и почти сразу стал увлекаться крамольными идеями, даже удалил из своей кельи статуи святых. Но в то же время он делал такие феноменальные успехи в учебе, что в 20-летнем возрасте его представили папе Пию V как самого перспективного юношу, чуть ли не как будущего Понтифика! Это случилось как раз в 1569 году…

- Я уже ничего не понимаю. Вы говорите о каких-то карьерных взлетах?

- Нет, что вы. Я лишь хочу заметить, что в том году церковь сделала на Бруно ставку, и только поэтому отомстила ему впоследствии. После разрыва с церковью в 1576 году, Бруно 16 лет скитался по Европе, где свободно проповедовал свою «религию Разума». В 1592 году он прибыл в Венецианскую республику, где ему также ничего не угрожало. Но Рим оказал давление на Венецию и заполучил крамольного философа. Семь лет инквизиция безуспешно добивалась от Бруно отречения от своей ереси, но в конце концов сожгла его так и «нераскаявшимся», в 1600 году… Вот и выходит, что Бруно повстречался с собственной смертью в 1569 году.

- Я не понимаю. Я не понимаю, как могут влиять на творчество и судьбы великих людей какие-то календарные совпадения. Это мне кажется по существу невозможным.

Мельгунов смутился. Возникло неловкое молчание.

- Но мы что-то тут с вами засиделись, – спохватилась Регина. - Пора уже.

- Я могу вас проводить? – робко спросил Мельгунов, когда они вышли на улицу.

- Нет, спасибо, – ответила девушка после некоторого колебания.

- В любом случае, спасибо вам за этот вечер. Я никогда его не забуду.

В ответ Регина улыбнулась Николаю Александровичу, но как ему показалось, как-то снисходительно.

Она привела в свое святилище не того человека, и теперь стыдится своей ошибки, – с горечью подумал Мельгунов, глядя вслед удаляющейся от него стройной фигурке.

24 октября (7 ноября)

Петербург

Все тщательно продумав, Геккерн стал каждый вечер появляться в доме Карамзиных, пока, наконец, не застал там Наталью Николаевну без сопровождения мужа.

Улучив момент, барон отозвал ее в сторону и вкрадчиво заговорил:

- Дорогая Наталья Николаевна. Мой сын болен, он уже пять дней как освобожден от службы и пребывает в очень скверном состоянии духа. Я серьезно опасаюсь за его жизнь. Но главное, я вижу, что он что-то скрывает от меня, чего бы я хотел у вас выяснить.

- Что именно вас смущает?

- Он что-то не договаривает, и я весьма опасаюсь за него. Вчера я видел вашего супруга, он не ответил мне на поклон, был явно не в себе. Я невольно связал эти обстоятельства и испугался, не могло ли между Жоржем и Александром Сергеевичем произойти какое-то столкновение? Я, признаться, очень опасаюсь.

- Мне об этом ничего не известно, барон.

- Уже и то хорошо. Я бы хотел сказать вам еще кое-что… Не мне вам рассказывать, как мой сын глубоко почитает и любит вас. Ваши чувства к нему для меня также не секрет. Но почему бы тогда не попробовать расторгнуть ваш нынешний брак и не вступить в новый?

- Мне кажется, вы еще более больны, чем ваш сын, – вспыхнула Пушкина. - Это невозможно.

- Нет, это как раз очень даже возможно, Наталья Николаевна. Когда я решил усыновить Жоржа, многие говорили мне то же самое, но нет ничего невозможного для чистых и возвышенных чувств, для них открываются все двери. Навестите моего сына, скажите ему «да», и вы увидите, какие чудеса я сделаю для того, чтобы узаконить ваши отношения!

- Я не верю своим ушам…

- Жорж не может жить без вас... Это великое чувство заслуживает того, чтобы на него ответить всем сердцем. Подумайте, мадам.

- Я этого не сделаю, передайте это, наконец, и ему. При всех моих симпатиях, которые я действительно испытывала до последнего времени к вашему сыну, есть пределы. Если общение со мной причиняет ему такие страдания, то его следует избегать… Передайте вашему сыну, что если все это будет продолжаться, я откажу ему в доме.

- Наталия Николаевна, вы делаете серьезную ошибку…

29 октября (10 ноября)

Москва

Рано утром слуга Петра Яковлевича Чаадаева доложил, что в дом пожаловали жандармы.

Подполковник Бегичев и полицмейстер полковник Брянчанинов представились хозяину и предъявили высочайший приказ об обыске и изъятии бумаг.

Чаадаев, конечно, был готов к такому повороту событий. Собственно большей крамолы, чем «Философические письма», в его доме не водилось, но кое-какие письма его близких друзей, содержащие неосторожные политические реплики, благоразумно вернул им заранее.

Жандармы забрали все оставшиеся в доме письма, все рукописные материалы, несколько книг. Зачем-то прихватили Брюлловский портрет Александра Ивановича Тургенева.

Заметив, что один из ящиков оказался доверху набит «Московскими Ведомостями», Чаадаев сухо заметил:

- Господа, вы явно переусердствовали, эти газеты – не бумаги, а бумага.

Уже не первый раз в его жизни власти бесцеремонно копались в его вещах. Как и прежде, были изъяты все рабочие материалы, так что он оказался не в состоянии продолжить свои заметки. Во время обысков Чаадаев всегда держался достойно, достойно он выглядел и на этот раз.

Однако когда жандармы покинули его дом, Чаадаев неожиданно для себя ощутил тревогу и беспокойство, решительно выведшие его из равновесия. Что его ждет? Страх оказаться до конца дней в Сибири медленно вползал в его душу.

Часа два Чаадаев вспоминал, что было писано в изъятых у него статьях, и пришел к выводу, что в некоторых из них можно было отыскать даже и какие-то оправдывающие его моменты. Но под лежачий камень вода не течет – ему следует проявить усердие, выказать знаки сотрудничества.

У писца и у еще одной дамы оставались экземпляры нескольких не изъятых у него при обыске статей. Надобно немедленно послать Ивана Яковлевича забрать эти статьи, чтобы самому передать их властям. Надо торопиться, надо успеть выказать себя законопослушным гражданином, прежде чем государь вынесет свой приговор.

Копенгаген

Этот долгий субботний день начался для Кьеркегора со свадебного завтрака одного из его знакомых.

На этом завтраке Сёрен, его ближайший друг Эмиль Безени, еще три неизвестных ему господина оказались за одним столом с Гансом Христианом Андерсеном, автором романа «Импровизатор» и, как недавно выяснилось, еще и оригинальным сказочником.

Кьеркегору этот писатель был не по душе: уже давно обласканный датской аристократией, но упорно не желающий распроститься со своим образом обиженного судьбой нищего мальчугана, он казался ему пустым и самовлюбленным. Его же новый «почти законченный» роман «Всего лишь скрипач», о котором Андерсен стал всем громко рассказывать, Кьеркегор заранее невзлюбил.

Сёрен с облегчением вздохнул, когда разговор как-то перескочил на роман Мюссе «Исповедь сына века».

- Мне кажется, ключевая сцена этого романа, - сказал Эмиль, – это сцена, в которой Бригитта в первый раз отказывает Октаву под предлогом того, что тот желает ею обладать, а это ни к чему хорошему привести не может. Все дальнейшее описание является просто доказательством этого тезиса. Но от чего это в самом деле так получается?

- Я не понимаю вопроса, – удивился незнакомый Сёрену собеседник. – Известно, что в этом романе Мюссе описал историю свой любви к Жорж Санд. И, как мы видим, целиком свою любовницу оправдывает. Так было.

- А я как раз не вижу особенного сходства между героем и автором, – заметил Андерсен. – Октав потому расстался с Бригиттой, что разочаровался в самой любви; потому что убедился в ее внутренней неосуществимости. Это действительно открытие нашего века… Но причина неуживчивости самого Мюссе с Жорж Санд совершенно в другом.

- В чем же?

- В том, что любовные утехи Мюссе познал раньше самой любви.

- Поясните.

- Видите ли, если мужчина в свежем возрасте начал с того, чем принято заканчивать, он постоянно потом стремится вернуться к исходному ощущению, и это, конечно, не может не портить его отношений с порядочными женщинами.

- Да с чего вы это взяли? С чего вы взяли, что Мюссе – именно такой случай?

- В пору их романа я как раз находился за границей, и волею случая знаю об этом достоверно. По понятным причинам я не могу назвать свои источники, но ручаюсь, что причина именно в этом. Мюссе начал с публичных женщин, а не перешел к ним из-за сердечных разочарований.

Если бы Андерсен назвал свои источники, его бы просто неправильно поняли.

Когда в четырнадцатилетнем возрасте он приехал в Копенгаген, то обнаружил, что его тетка Кристина, у которой он намеревался остановиться, содержит бордель! Позже он узнал, что проституцией занимается и его сводная сестра. С этими женщинами Андерсен никаких отношений не поддерживал, и квартал красных фонарей в Копенгагене тщательно обходил. Однако «тема» эта сильно задевала его.

Более того, та страстность и экзальтированность, с которыми он пытался завязывать свои отношения с порядочными женщинами, их определенно пугали и отталкивали. Их привлекал Ганс – друг, даже Ганс – брат, но определенно не Ганс жених.

Как бы то ни было, путешествуя два года назад по Германии, Франции и Италии, Андерсен нанес немало - чисто платонических - визитов в бордели.

Томясь мечтой о любви, мечтой о близости с далекой женской душой, Андерсен видел эту душу как бы стоящую на другой стороне глубокого ущелья, к которому можно было перебраться лишь по одному узкому канатному мосту, которым являлось… ее тело. От сложности предприятия кружилась голова и замирало сердце. Что делать, он не родился акробатом!

Но в присутствии продажных женщин это головокружение проходило, напряжение спадало, и боль как будто смягчалась. Бездна исчезала, прочный гранитный мост женской прелести никуда не вел, но и не пугал; дверь открывалась внутрь, а не во вне, и хотя тело писателя в эту минуту терзалось, душа успокаивалась.

В Венеции одна из жриц любви была совершенно очарована 30-летним сказочником. Именно она рассказала Андерсену и о Мюссе, который периодически у нее появлялся, и об общей особенности мужской сексуальности, заключающейся в неискоренимом желании вернуться к первому, остро пережитому ими в юности, или даже в отрочестве наслаждению.

Андерсен не стал вдаваться в эти подробности, однако убежденностью своего тона полностью покорил слушателей, которые вдруг заинтересовались, а не сообщали ли его источники такого рода подробности также и о других знаменитостях?

Андерсен смутился. Он заглядывал и в Парижские бордели, и действительно, кое что почерпнул и там. Сплетничать он не намеревался, однако не удержался.

- Что вам сказать? От других еще может быть, но от Стендаля я этого не ожидал.

Прозвучало это столь многозначительно, что и Кьеркегор оказался поражен этим известием. Как? Автор мудрого и глубокого исследования «О Любви» посещает бордели? Возможно ли такое?

Мучимый схожими с Андерсеном томлениями, Кьеркегор в отличие от Андерсена с публичными женщинами никогда не заговаривал. Но иногда он все же с великим трепетом – заслуживающим куда лучшего применения - проходил по улице Остергаде. Раз за разом все глубже осознавая неосуществимость любви, Кьеркегор, как и Андерсен, испытывал волнующее облегчение при виде доступной женской плоти, облегчение от самой возможности запросто к ней прикоснуться.

С обострения этого переживания и начался этот злополучный для Сёрена день.

* * *

Верный своему решению сблизиться с отцом и отдаляться от пустого общения, Сёрен в этот день все же оказался увлечен своими прежними легкомысленными товарищами, и после свадебного завтрака отправился с ними пить пиво.

Во второй половине дня компанию занесло в портовой ресторан, где было немало иностранцев – в основном офицеров с заходивших в Копенгаген кораблей.

От одного французского офицера, подсевшего к их столу, до Кьеркегора донеслось следующее откровение:

- В любви женщины играют всеми цветами радуги. Наши мужские чувства черно-белые. Нам тяжко, в те минуты, когда мы не обладаем женщиной, и легко – когда это происходит. Однако простота нашего устройства не должна нас обманывать, мы не должны воображать, будто бы женщины испытывают хоть что-нибудь похожее. Женщины испытывают гамму чувств. Именно гамму, то есть семь последовательных ощущений. Женщина способна испытывать радугу чувств.

Когда женщину берут грубой силой, она протестует и окрашивается в красный цвет. Если она уступает психологическому напору, то цвет ее ощущений оранжевый. Когда муж вяло тискает ее на супружеском ложе, она желтеет. Таков обычный цвет замужних женщин. Когда ласки мужчины становятся женщине приятны, и путь открывается, она зеленеет, ей становится интересно все, что мужчина с ней делает. Наконец, когда она сама оживает и идет навстречу мужчине, то ее цвет голубой. Можно сказать, что в пике наслаждения она становится синей. Однако пик этот способен заостриться и тогда она входит в фиолетовое состояние. Редкие женщины его достигают, но в этом состоянии они очень желанны мужчинам. Я знаю, что многие, как это описывает маркиз Де Сад, предпочитают овладевать женщинами в красном состоянии, но мне самому это представляется низким. Если кому-то интересны фиолетовые девушки, я могу дать свои рекомендации. В Копенгагене их очень немного, но они есть.

Слова француза произвели впечатление, и друзья Кьеркегора заторопились в бордель.

Охмелевший Кьеркегор также воспламенился речами французского гостя, он испытал острое желание, и главное, определенную готовность его удовлетворить. Этим редким моментом захваченности жизненным потоком следовало воспользоваться.

Не то чтобы Сёрен действительно потерял голову. Он ни одной минуты не переставал сознавать неприемлемость самого этого шага, но он решил, что в свете всего услышанного сегодня, в силу пришедшего порыва, он готов простить себе это приключение, готов вкусить этот плод, игнорируя привычный свой голос. В конце концов ведь сам он появился на свет в результате уступки такому зову. Стоит ли быть к себе столь суровым и строгим? Если он извинил отца, то может извинить и себя.

Желая поддержать свое приподнятое состояние, Сёрен глотнул бокал рома и полез в набитый экипаж, отправлявшийся на улицу Остергаде.

30 октября (11 ноября)

Копенгаген

Бокал оказался лишним. На другой день Сёрен проснулся в своей постели с раскалывающейся головой и характерным желанием уйти из жизни. Сразу сделалось тошно. Но по-настоящему Сёрена затошнило, когда он не просто вспомнил, что побывал накануне в борделе, но и то, что это была единственная припомнившаяся деталь.

В его памяти, хотя и с небольшими провалами, сохранилось все, что происходило в ресторане: он помнил французского гостя и его экскурс в природу женской чувственности. Но то, что произошло в самом борделе, выпало у него из памяти целиком. Всплывали какие-то обрывки: как он вывалился из экипажа, как вошел в один из домов, мимо которого изредка с трепетом проходил, но заглянуть в который прежде так никогда и не решался.

Напрягаясь, он вспомнил, как покачиваясь и хватаясь за перила, поднимался по лестнице. Вспомнил склонившиеся над ним насмехающиеся женские лица; вспомнил какую-то постель с красными простынями. Это было все. Серен не смог вспомнить, совершил ли он то, ради чего в том доме появился.

Ужас и отвращение переполняли его. Что он наделал?!

Петербург

В вечер того дня Наталия Николаевна отправилась к Идалии Полетике, которая специально пригласила ее к себе, чтобы продемонстрировать изменения, произведенные ею в гостиной: по случаю присвоения мужу чина полковника Идалией была приобретена новая мебель.

Уже в дверях Пушкина ощутила какую-то странность. Горничная впустила ее в дом, но вместо того чтобы доложить хозяйке о посетительнице, отвела глаза и молча проследовала на кухню. Оттуда немедленно раздался какой-то нарочито громкий звон посуды.

Несколько удивленная таким приемом и тем, что Идалия к ней не выходит, Наталия Николаевна прошла мимо детской, подошла к спальне и постучалась в полуприкрытую дверь.

- Идалия, ты здесь?

Ответа не последовало. Пушкина приоткрыла дверь и к великому своему изумлению увидела посреди комнаты несколько исхудавшего и бледного Дантеса.

- Жорж, что вы тут делаете? – изумленно воскликнула Пушкина. - Где Идалия?

- Натали, умоляю, выслушай меня, мы должны быть вместе. Поверь, наш брак вполне возможен!

- Какой брак? Где Идалия? - Пушкина все еще не понимала, что происходит, и продолжала звать кузину. - Идалия, где ты?! Идалия!

Только в этот момент до нее стало доходить, что Идалии нет дома, что кузина заманили ее в ловушку.

- Какая низость! – воскликнула Пушкина. – Она подстроила мне свидание, и, на всякий случай, прямо в своей спальне!

- Натали, умоляю, не отталкивай меня!

- Оставьте меня, Жорж…

- Натали, сжалься надо мной!

С этими словами Дантес упал перед Пушкиной на колени, драматическим жестом выхватил пистолет и приставил его к своему виску.

- Твои безжалостные речи жмут сейчас на этот курок! - воскликнул он. - Умоляю, спаси меня, стань моею!

Несколько мгновений Наталия Николаевна стояла как будто бы ее кто-то сковал, ее колени дрожали. Однако замешательство длилось недолго. Пушкина инстинктивно почувствовала, что истерика кавалергарда может получить самое неожиданное развитие, если она примет в ней хоть какое-то участие, и, напротив, не будет иметь никакого продолжения без участливых зрителей.

Преодолев накатившуюся на нее слабость, Наталия Николаевна резко повернулась и выбежала из комнаты.

1 (13) ноября

Москва

С утренней почтой Чаадаев получил предписание незамедлительно явиться к местному обер-полицмейстеру генерал-майору Льву Михайловичу Цынскому, для объявления ему меры наказания, назначенного правительством согласно Высочайшему повелению.

Чаадаев уже слышал, что и издатель Надеждин и цензор Болдырев были вытребованы в Петербург, и шел с немалым волнением, пытаясь подготовить себя к худшему. Что его ждет? Сибирские рудники? Соловки? Просто ссылка в какой-нибудь Симбирск?

С трепетом вошел он в кабинет. В горле пересохло.

- Вот извольте ознакомиться, Петр Яковлевич, – величаво произнес Цынский, протягивая лист, в котором он – Чаадаев – объявлялся умалишенным, за состоянием здоровья которого требовалось надзирать дважды в день.

От неожиданности Чаадаев не на шутку смутился, сильно побледнел, и некоторое время стоял безмолвный, с навернувшимися на глаза слезами.

Наконец срывающимся голосом он забормотал:

- Справедливо, совершенно справедливо… Я ведь и впрямь, когда сочинял эти письма - был нездоров. Сумасбродные эти письма только по настоянию издателя «Телескопа» я и решился публиковать…. Но что сие означает, что я оказался вроде бы как поврежден умом? Что со мной теперь будет?

- На этот счет имеется четкое предписание. – пояснил обер-полицмейстер. - Частный штаб-лекарь, из известных по познаниям своим в медицине, каждое утро и даже раза два в сутки будет посещать вас на дому. Если же окажется нужда в особенных для вас процедурах, то в сем случае будет приглашен доктор Саблера, известный своими успехами в лечении сумасшедших. Кроме того, согласно Высочайшей воле предписано, чтобы вы не подвергали себя вредному влиянию нынешнего сырого и холодного воздуха, и по возможности восстановили свое здоровье. Мы со своей стороны каждый месяц будем докладывать Государю Императору о результатах лечения. Кроме того, вам не разрешается ничего записывать.

- Справедливое, очень справедливое решение… Но все же прошу о возможности переговорить с графом Строгановым - университетским попечителем. Мне думается, ему я бы смог объяснить, что некоторые из трудов моих вполне бы могли послужить к пользе отечества.

- Хорошо, я передам вашу просьбу графу.

Чаадаев возвращался домой со смешанным чувством. С одной стороны его охватила невыразимая радость: наказание его вполне условно, он остается в Москве, остается жить в своем «пансионе», но с другой - в душе расползалось легкое чувство гадливости.

Все существо «басманного философа» в ту минуту было охвачено выстоянном на страхе любоначальственном трепете. В нем как будто бы жило два разных человека, и в какой-то момент безусловные холопские рефлексы полностью подавили все его благоприобретенное человеческое достоинство.

Не так давно он объяснял Тургеневу, что западный человек не стыдится убежать от зверя, но не станет унижаться перед начальством, в то время как русский бросается с рогатиной на медведя, а перед городовым ломает шапку, но теперь ему было не до этой мысли.

Самым краем ума своего Чадаев еще замечал, что бесстрашный на Бородинском поле, в кабинете Цынского он лебезил, как последний лакей. Однако углубляться в этот феномен мыслитель отказывался. Он как будто не замечал, как европейское существо подменялось в нем существом русским.

2 (14) ноября

Петербург

После истерики, устроенной Дантесом в спальне Идалии Полетики, Наталия Николаевна заключила, что ее отношения с кавалергардом вполне определились, и никакого продолжения уже не последует.

Она ошибалась. Через день у Вяземских к ней подошел барон Луи Геккерн, и отозвав в сторону, заговорил тоном оскорбленного достоинства.

- Наталья Николаевна, насколько я понял, вы отказали Жоржу. Вы отказались ответить на его возвышенное чувство, отказались стать его женой…

- Что за нелепая фантазия? Я не намерена даже слушать об этом…

- Ваше поведение все это время говорило совершенно обратное. Жорж, да и я, признаться, тоже, совершенно не понимаем, почему вы до сих пор не вместе. Многие в обществе испытали бы то же самое удивление, если бы могли вообразить, что этого до сих пор действительно не произошло. Все обо всем давно «догадываются», любезная Наталья Николаевна и, если вы не будете благоразумны, то эта догадка очень скоро превратится в глубокую уверенность.

- О чем вы говорите?

- Я выражусь яснее. Если вам дорого ваше имя и благополучие вашей семьи, то приезжайте сегодня к Жоржу. В противном случае вы очень пожалеете… Общество будет осведомлено о вашем романе с моим сыном.

- Какая мерзость, как вы смеете мне этим угрожать?!

- У вас имеется несколько часов, Наталья Николаевна, на то чтобы принять правильное решение, в противном случае пеняйте на себя…

3 (15) ноября

Москва

Через два дня после того, как обер-полицмейстер Лев Михайлович Цынский известил Чаадаева о постигшем его безумии, тот был принят университетским попечителем графом Строгановым.

Петр Яковлевич очень надеялся встретить в этом уважаемом чиновнике должное к себе сочувствие.

Основания к тому как будто имелись. Граф Сергей Григорьевич Строганов был ровесником Чаадаева, так же как и Чаадаев, он был героем Отечественной войны, по завершении которой был произведен в поручики, а после того - уже в сражениях с турками - дослужился до кавалерийского генерала. Он был человеком всесторонне образованным, почти специалистом в археологии, и к тому же меценатом. В 1825 году граф Строганов основал в Москве художественное училище.

Однако Чаадаев застал Попечителя не в самый подходящий для заступничества момент. В эти дни Строганов всецело был поглощен историей профессора Печерина, который не вернулся в Россию к началу учебного года, не вступал ни в какие сношения, и похоже решил навсегда остаться за границей.

Весной на заседании Университетского совета граф Строганов рекомендовал разрешить Печерину заграничную поездку, и теперь оказался в двусмысленном положении. Как раз в данную минуту он занимался тем, что изыскивал соблазнительные литературные поприща, способные увлечь мятежного филолога и составлял ему послание, в котором обещал: "Я сделаю все, от меня зависящее, чтобы обеспечить вам карьеру литератора, в которой вы можете быть полезны".

Но время работало против Попечителя. С каждым днем перед ним все категоричней вставал вопрос: как и когда доложить государю о Печерине? Срочно объявить о нем как о беглеце, или продолжать заманивать в родные пенаты, рискуя остаться в дураках?

Сейчас, когда он тягался с Уваровым по поводу того, кто из них первым ударил в набат после публикации «Философических писем», было совсем не подходящее время для того, чтобы эти «Письма» выгораживать.

Граф лично сочувствовал Чаадаеву, и пытался смягчить атмосферу, сложившуюся вокруг его безрассудной публикации среди московских профессоров и студентов, но открыто заступаться за Чаадаева перед государем Сергей Григорьевич находил совершенно немыслимым.

Итак, Строганов исходно не был расположен ходатайствовать за опального автора, однако, желание это еще более ослабло после того, как тот появился у него в кабинете.

Строганов, привыкший видеть Чаадаева независимым невозмутимым европейцем, человеком, которого невозможно было не уважать, был неприятно поражен встретить его в роли почтительного челобитника.

- Я писал этот пасквиль на русскую нацию немедленно по возвращении из чужих краев, во время сумасшествия, в припадках которого я даже посягал на собственную жизнь… - слышал Попечитель суетливое бормотание просителя. - Теперь я вижу, что дурно поступил, стараясь свалить все на издателя и на цензора: на первого - потому, что он очаровал меня и убедил отдать в печать этот пасквиль, а на последнего - за то, что пропустил оный.

- Они отвечают за свои дела. Вы были бы бессильны как-то отяготить их положение, даже если бы того и захотели.

- Граф, меня мучит мысль, что скажут о признании меня умалишенным мои знаменитые друзья из Европы, такие ученые как Баланш, Ламене, Гизо, наконец, сам Шеллинг! Как объяснить им?

- Уверен, что лучшие европейские головы способны разобраться в ситуации, особенно учитывая, что диагноз вам был поставлен на основании публикации, с которой они при желании могут ознакомиться.

4 (16) ноября

Петербург

В девятом часу утра по городской почте Пушкину было доставлено письмо. Александр Сергеевич распечатал конверт. Незнакомым поэту почерком на французском языке было написано:

«Кавалеры первой степени, командоры и кавалеры светлейшего ордена рогоносцев, собравшись в Великом Капитуле под председательством достопочтенного великого магистра ордена, его превосходительства Д. Л. Нарышкина, единогласно избрали г-на Александра Пушкина коадъютером великого магистра ордена рогоносцев и историографом ордена.

Непременный секретарь граф И. Борх».

Кровь прилила к лицу Пушкина. Несколько минут он сидел неподвижно, пытаясь осмыслить значение произошедшего, затем встал из-за стола и проследовал в гостиную, где находилась в эту минуту Натали.

- Душа моя, - сказал он, протягивая пасквиль. – Взгляни, что я получил по городской почте. Возможно, ты мне что-нибудь объяснишь.

Пробежав взглядом пасквиль Наталья Николаевна сильно побледнела, сжала руками виски и, наконец, произнесла:

- Последнее время Дантес настойчиво добивался меня... я отказала, и позавчера барон Геккерн заявил, что из мести оповестит свет о моей якобы неверности тебе. Думается, это его послание.

- Но как это возможно! – взорвался, наконец, Александр Сергеевич. Те вопросы, которые на протяжении нескольких месяцев он мысленно задавал жене, наконец, прорвались наружу: - Что между вами было? Я признаться, не понимаю. Я всегда доверял тебе и не вмешивался, но теперь, видимо, пришло время объясниться. Что все это было? Что происходило между вами? Каковы твои чувства к нему?

Наталя Николаевна вспыхнула:

- Я очень виновата перед тобой. Мне льстили его ухаживания. Нет, не то… Я действительно была увлечена им… Поверь, у меня и в мыслях не было изменить тебе, но мне нравилась его восторженность, я желала его общества, и он знал это. Кто-то, по-видимому, вправе назвать это романом.

- Были и письма?

- Мне очень стыдно… Были.

Наталья Николаевна подошла к своему секретеру и, краснея, извлекла из него любовные излияния Дантеса.

Пробежав несколько строк, Пушкин отложил довольно внушительную пачку посланий.

Жалость к жене и искренность ее раскаяния превозмогли оскорбленную гордость поэта. Привычка снисходительного обожания прекраснейшей женщины Петербурга сработала и на сей раз – он бросился утешать жену.

- Не убивайся, Натали, ты ни в чем не виновата… Ты не знаешь мужчин, воображаешь, что они, как и женщины, способны довольствоваться платоническими отношениями… Может быть, кто-то и может, но во всяком случае не этот фат. Дантес - не Данте.

Оставшись наедине, Пушкин стал обдумывать ситуацию. Оказалось, что в определенном отношении пасквиль отражал действительное положение дел! Его жена была влюблена в Дантеса. Составители пасквиля, по-видимому, рассчитывали, что проведя дознание с пристрастием, ревнивый муж не поверит, что последняя черта не была перейдена…

Но по большому счету пасквиль представлял собой грубую ложь, в которой с головой просматривалась месть Геккернов.

Послание это не мог составить никто иной кроме этой парочки. Достаточно уже и того, что барон угрожал Натали именно скандалом. На что он рассчитывал? На то что он – Пушкин - не поверит своей жене? Вообразит, что это пачкотня состряпана какими-то случайными кавалергардами, соседями Дантеса по казарме?

Пушкин все еще продолжал анализировать ситуацию, как выяснилось, что пасквиль получил не только он один.

Через три часа такое же точно письмо в двойном конверте было доставлено с посыльным от Елизаветы Михайловны Хитровой, полагавшей, что по ошибке получила письмо, направленное Пушкину, а еще через час третий список принес Владимир Соллогуб.

- Я получил сегодня по почте письмо в двойном конверте. – сказал он войдя в кабинет. – На внутреннем конверте указано, что это для вас.

— Я уж знаю, что это такое, - сказал Пушкин, распечатывая конверт. - Я такое точно письмо получил сегодня же от Елисаветы Михайловны Хитровой: это мерзость против жены моей. Впрочем, понимаете, на безыменное письмо я обижаться не могу. Если кто-нибудь сзади плюнет на мое платье, так это дело моего камердинера вычистить платье, а не мое. Жена моя — ангел, никакое подозрение коснуться ее не может.

К вечеру Пушкин пришел к окончательному выводу, что составителем пасквиля могут быть только Геккерны, и тотчас послал по почте вызов Дантесу без указания причины.

5 (17) ноября

Петербург

Отправленное накануне письмо Пушкина было доставлено в дом нидерландского посланника около девяти часов утра.

Дантес уже удалился на службу, и должен был вернуться в первом часу. В полку у него возникли осложнения. В день отправки пасквилей Жорж был сам не свой, и во время инспекторского смотра Кавалергардского полка, по рассеянности совершил немало промашек. Он так нерадиво командовал взводом, что генерал-майора Гринвальд распорядился назначить поручику пять дежурств вне очереди и поутру Дантес заступил на первое из них.

Увидев в утренней почте на конверте адресованному Жоржу письма имя отправителя, барон Геккерн немедленно распечатал послание, и онемел.

Он опасался каких-то ответных ходов, однако, все же не такого!

Уже одно то, что Пушкин решился принять сторону неверной жены, вместо того чтобы устроить ей мерзкую сцену ревности, было крайне неожиданно, а тут еще дуэль! Россия – не Франция. Дуэли здесь были строжайше запрещены государем и то, что обремененный семьей Пушкин решится на такой шаг, ожидать было никак невозможно.

Барон был потрясен: как бы дуэль ни кончилась, она означала прекращение его дипломатической службы в России, и разлуку с Жоржем. Столь сложное и трудоемкое предприятие с усыновлением, в случае дуэли полностью разваливалось. Теперь барон видел перед собой только одну задачу - во что бы то ни стало предотвратить поединок.

Первым делом Геккерн решил отправиться на Мойку, чтобы добиться отсрочки, ну а дальше… дальше он со своим богатым дипломатическим опытом наверняка изобретет что-нибудь более долговечное.

В полдень Нидерландский посланник выехал к «историографу ордена рогоносцев» с официальным визитом.

- Господин Пушкин, я по ошибке распечатал письмо, адресованное сыну, и теперь от его имени принимаю вызов, так как сам Жорж Геккерн находится на дежурстве в полку. Я приехал просить у вас отсрочки на 24 часа.

Пушкин дал согласие.

На выходе Геккерн столкнулся с Натальей Николаевной, и как бы поясняя свой неожиданный визит, бросил в сторону:

- Александр Сергеевич вызвал на дуэль моего сына. Он в полку и пока ничего не знает, я приехал просить об отсрочке.

Со слезами Наталья Николаевна вбежала в кабинет мужа, который подтвердил ей, что намерен стреляться с Дантесом.

* * *

Когда барон вернулся в посольство, Жорж сидел у себя в комнате и стриг ногти.

- Ты получил вызов от Пушкина. Вот взгляни. Безо всякого объяснения, просто вызов.

- Только не это!.. – протянул Жорж.

- Я только что от него. Дело отложено на сутки.

- Ты же уверял меня, что он ей не поверит, что гнев падет на ее голову… - обиженно заныл Жорж.

- Оставим упреки. В конце концов, ты получил несколько нарядов… ты занят, я попробую это использовать, а когда страсти улягутся, посмотрим…

Мюнхен

В тот же день Шеллинг сидел за столом своего кабинета.

Обращаться к задуманному им роману получалось лишь урывками. Но сегодня он специально выделил целый день, чтобы хоть как-то продвинуться, и это случись.

Все время Шеллингу подспудно мешало, что его герой слишком напоминает Фауста, напоминает своей пресыщенностью и разочарованностью. Но это не последняя правда о человеке! Сегодня во время работы над диалогом между его героем с Мефистофелем, Шеллинга посетила светлая мысль.

Отныне его герой – имя ему Шеллинг пока еще не дал и называл просто Мейстер - не только, как и Фауст, магистр теологии и философии, но также и священник. Он несет задатки души более высокой нежели душа Фауста, он подлинный Гроссмейстер, в личности которого коллизия Фауста, перекликается с коллизией Христа, выстоявшего искушения в пустыне и пытающегося отвести злую судьбу в гефсиманском борении. Это последний синтез. Этот последний «штрих» к образу человека Нового мира, которого, как Шеллинг почувствовал три года назад, не хватало в драме созданной Гете.

Мефистофель будет служить Мейстеру, но не по договору, не в обмен на его душу, а покоряясь его мужеству, покоряясь силе и красоте его духа!

К этой мысли Шеллинга подвел его студент Макс Лилиенталь, рассказавший в случайной беседе, что в иудаизме сатана не обладает свободой выбора. Как и все прочие ангелы, сатана – в понимании евреев - послушный исполнитель воли Создателя, а потому при встрече с истинным праведником может покориться ему, как покоряется самому Богу. Лилиенталь уверял, что в Талмуде содержится несколько историй, в которых Ангел Смерти прислуживает мудрецам.

Это неожиданный взгляд пришелся Шеллингу по сердцу, и его Мейстер заговорил с Мефистофелем несколько иным тоном.

Остальные детали были уже в основном прописаны так, как он задумал с самого начала: действие происходило весной, в полнолунную ночь с субботы на воскресение, и при этом в подробностях празднества можно было опознать как пасхальную мессу, так и вальпургиевый шабаш!

Но именно поэтому названия самих этих сакральных дат никак в романе не звучали, и звучать не могли. Имя празднества могло быть только нарицательным, его можно было бы назвать или «праздником весеннего полнолуния», или «весенним праздником полнолуния».

На весну приходится как минимум три полнолуния. Одно из них – еврейская Пасха, за ним следует полнолуние второй еврейской Пасхи, которое иногда выпадает на первомайскую ночь. В конце концов, две эти - разделенные месяцем - ночи отождествила сама Библия! Она отождествила их, обе назвав «пасхальными»!

Шеллинг ничего не придумал, в его романе дается описание, которое в равной мере может быть отнесено и к Пасхальной и к Вальпургиевой ночи, то есть так, как оно и случилось весной 1836 года, когда он, Шеллинг, Гроссмейстер Мирового Духа и его первое доверенное лицо, осознал, что призван написать этот роман - Роман, последняя точка которого, совпадет с последней точкой Великой Поэмы!

Замечательный день! – отметил Шелинг, закрывая папку с рукописью романа.

* * *

День этот оказался по-своему замечателен не только для Шеллинга, но и для Мельгунова: этим утром он получил письмо от Мадонны.

Уже две недели прошли с того дня, как в ее обществе он посетил комнату Гете. И две эти недели были ужасны. Во-первых, мучали стыд и обида, что он показался глупцом прекраснейшему в мире существу, а во-вторых, что он таким глупцом, пожалуй, действительно являлся.

За вычетом пары дней, проведенных в Ганау, Николай Александрович не выходил из франкфуртской библиотеки, и… не находил больше никаких подтверждений своей теории!

Прежде всего, он решил выяснить, как сказалось наложение Пасхальной и Вальпургиевой ночей на судьбах других великих людей, на судьбах духовных и в первую очередь политических фигур, и был обескуражен скудостью результатов: годы указанные профессором Груйтуйзеном, сторонились каких-либо политических событий и, соответственно, «творящих историю» земных владык!

Беглая, но достаточно широкая проверка показала, что в эти годы не происходило никаких значительных битв, не провозглашалось никаких смелых реформ, не заключалось никаких впечатляющих союзов. Даже войны, которые, казалось бы, всегда повсюду ведутся, как будто нарочно избегали завязываться или заканчиваться в эти годы.

То же касалось и судеб сильных мира сего. Из нескольких десятков произведенных Мельгуновым проверок положительной оказалась лишь одна, да и та очень мало была связана с политикой. То была Маргарита де Валуа, о которой Мельгунов как раз недавно читал в романе Мериме «Хроника времен Карла IX».

Маргарита вошла в историю благодаря тому, что ее свадьба с лидером гугенотов Генрихом де Бурбоном завершилась Варфоломеевой ночью.

Сопоставив исследование Мериме с другими историческими сочинениями, Мельгунов обнаружил, что в октябре 1569 года между 16-летней Маргаритой де Валуа и Генрихом де Гизом начался бурный любовный роман, продолжавшийся всю их жизнь. Но роман этот, столь занимающий литераторов, был полностью лишен политического смысла.

Загадочные годы обходили стороной не только королей, но и подвижников, они никак не сказались на судьбах Франциска Ассизского, Терезы Авильской, Игнатия Лойолы. Миновали они и реформаторов – Лютера и Кальвина.

Мельгунову становилось жаль потраченного времени.

И вот теперь вдруг письмо от Мадонны!

Николай Александрович с поспешность разорвал конверт, и вскрикнул от радости. Мадонна снова приглашала его встретиться с ней в комнатке Гете!

* * *

– Поначалу я отнеслась к вашим расчетам как к совершенной нелепости, – призналась девушка. - Но вы знаете, на днях я кое-что проверила и была поражена… Вы исследовали биографию Лоренса Стерна?

- Нет, как-то не пришло в голову. Я в последние дни искал гроссмейстеров среди политиков.

- А я вот вспомнила, что писатель этот имел огромное влияние на Гете, и решила, что если теория ваша верна, и ваши даты действительно как-то связаны с созданием Великой Поэмы Мирового Духа, то Стерна они миновать не могли… Вы знаете, оказывается, Стерн скончался в 1768 году, как раз незадолго до Пасхи.

- Интересно… но я никогда не слышал о том, что Стерн влиял на Гете.

- Неудивительно, Гете и сам этого влияния не замечал.

- То есть?

- Где-то он пишет, что мы часто забываем о том, кому обязаны первыми впечатлениями, кто впервые влиял на нас. То есть, что мы этих авторов в такой мере впитали, в такой мере подразумеваем, что почти уже не размышляем о них вслух. Ну и дальше изливает свои благодарности Стерну.

- Вот как? Интересно. Но вы же сами сказали, что смерть в данном случае никаким значением не обладает, так как никакого влияния на автора при этом не оказывается, и он не приносит никаких творческих плодов.

- Подумайте, что вы говорите?! – усмехнулась Мадонна. - Как час нашей смерти может не влиять на нас? Тот, на кого он не влияет – грешный, по меньшей мере, пустой человек. Для поэта же, который в своем творчестве отталкивается от смерти, смертный час должен являться как раз его звездным часом!

Шекспир был именно таким поэтом. Он ведь жил смертью, жил на острие ее ожидания. Вспомните, в финале почти всех его трагедий непременно вырастает гора трупов, и пока она растет, они все разговаривают. Герои Шекспира произносят свои монологи уже будучи смертельно ранеными! Так он жил – жил умирая. Таким образом, год смерти Шекспира – это точка его творческого отсчета. Вы сказали, что Шекспиру выпал еще один «звездный год».

- Да, 1569.

- Вы не возражаете, если мы назовем эти ваши годы – «звездными»?

- Конечно, нет! Прекрасное название!.. Итак, в 1569 звездном году Шекспиру исполнилось пять лет. Едва ли это о чем-нибудь говорит.

- Напротив, это льет воду на ту же мельницу! Наверняка именно тогда он впервые испытал ужас смерти, ужас ее неизбежности!

- Как вы это все подметили? – Мельгунов восхищенно смотрел на свою собеседницу. - Ну, а как все же быть со Стерном? В его творчестве, вроде бы, не звучит эта трагическая тема.

- А в чем его тема? Что бы вы сказали о природе его вдохновения?

- У Стерна тонкий, неподражаемый юмор. Чего стоят только одни его потешные проповеди священника Йорика – потомка того Йорика, над черепом которого философствовал Гамлет. Если не ошибаюсь, персонаж этот впервые появляется в его романе «Жизнь и мнения Тристрама Шенди»?

- Я как раз сделала для вас выписку из авторского посвящения, которым этот роман начинается. Тут Стерн все ясно излагает относительно своей музы. Послушайте: «Досточтимому мистеру Питу. Сэр. Никогда еще бедняга-писатель не возлагал меньше надежд на свое посвящение, чем возлагаю я; ведь оно написано в глухом углу нашего королевства, в уединенном доме под соломенной крышей, где я живу в постоянных усилиях веселостью оградить себя от недомоганий, причиняемых плохим здоровьем и других жизненных зол, будучи твердо убежден, что каждый раз, когда мы улыбаемся, а тем более когда смеемся - улыбка наша и смех кое-что прибавляет к недолгой нашей жизни».

Как видите, смех Стерна - это преодоление смерти, а значит и для Стерна смертный час был точкой его творческого отсчета. Так что 1768 – это его год.

- Вы возвращаете меня к жизни, Регина. Признаюсь, те две недели, что мы не виделись, я копался в биографиях королей и ничего примечательного не обнаружил.

- Но если идти по Шеллингу, а не по Гегелю, то в них и не должно быть ничего примечательного для Великой Поэмы. Вы же сами мне сказали, что политические опыты Данте это в полной мере показывают. Показывают, что Мировой дух – это дух Евангельский. Царствие мое не от мира сего! Дайте мне список этих ваших лет.

Мельгунов взял лист, на котором Регина сделала выписку из Стерна, и на обратной его стороне написал помнившиеся ему годы: 2140, 1988, 1836, 1768, 1616, 1569, 1474, 1379, 1295, 1132.

Регина с любопытством просмотрела их и спросила.

- Вам не кажется, Николай, что эти годы – не просто «звездные», но что это и какие-то заголовки, что мы с вами смотрим сейчас на оглавление Великой Поэмы?

- Своим вопросом, Регина, вы очень точно выразили также и мое чувство. Но чтобы прочитать эти главы, нам следует сначала разыскать всех ее главных героев, всех Гроссмейстеров…

- Я попробую поискать вместе с вами… Хотя, признаюсь, что люблю заглядывать в конец книг, так что в первую очередь меня интересует происходящее прямо сейчас, в наши дни...

- Я бы то же не отказался узнать, что и с кем из великих сейчас происходит, но как это сделать?

- Я через два дня уезжаю с матушкой Париж. Там живет ее сестра, и она хочет повидать ее и своих племянников. Не хотите к нам присоединиться? Не хотите узнать, над чем работают французские литераторы, как протекает посещение Мировым Духом Парижа? Ведь вы же писатель, вас там хорошо примут.

- Вы сделали мне удивительное предложение! От него немыслимо отказаться. К тому же, я и сам собирался в Париж. Конечно, я буду рад составить вам компанию. Надо только отпроситься у доктора.

- А как часто вообще «звездные» годы выпадают?

- Раз в столетие, примерно.

- А точнее? Промежутки ведь между годами, как я заметила, не постоянные.

- Промежутки как раз постоянные. Их четыре: 68, 84, 95 и 152 года. В среднем - это как раз век.

6 (18) ноября

Петербург

Получив поутру известие Наталии Николаевны, что Пушкин будет стреляться с Дантесом, Жуковский немедленно распорядился заложить экипаж и около полудня явился на Мойку.

Пушкин в старом потертом халате сидел в своем кабинете – узкой комнате, уставленной книжными полками.

- Что я слышу, дорогой! – воскликнул Жуковский порывисто обняв Пушкина. - Наталья Николаевна сообщила мне, что ты намерен драться с Дантесом. Объяснись.

- Право, мне бы не хотелось касаться причин… - пробормотал Пушкин, немного раздосадованный тем, что дело предается огласке.

- Что случилось? На прошлой неделе у Вяземских, когда ты читал «Капитанскую дочку», ты выглядел прекрасно, и сказал мне, что дела твои идут наилучшим образом… Что такое в эти несколько дней произошло?

Пушкин морщился, обдумывая, что ответить Жуковскому, но в эту минуту горничная Лиза доложила о приходе Геккерна.

- Посланник представляет своего сына? – спросил Жуковский.

- Не вполне, но уверен, что он прибыл по этому самому поводу. Скоро будем знать подробности.

- Хорошо, я удаляюсь, но вернусь через час.

В дверях Геккерн и Жуковский раскланялись.

Посланник подгадал время, когда Дантес снова отправился в полк на свое внеочередное дежурство, куда он должен был явиться к 12 часам. Это давало Геккерну формальный повод вести переговоры вместо самого Жоржа и вместо его секунданта.

На этот раз разговор затянулся. У барона уже возник некий замысел, для осуществления которого требовалось время, и он стал умолять Пушкина о новой более длительной отсрочке.

- Александр Сергеевич, мой сын в полку и должен оставаться там и завтра, он не уполномочил меня вести эти переговоры, я до сих пор даже не имел возможности передать ему ваш вызов. Я приехал к вам, как убитый горем отец.

На глазах посланника проступили слезы…

- Я прошу отложить поединок. Дайте мне две недели.

Поверить в то, что Дантес до сих пор ничего не знает о вызове, Пушкин, разумеется, не мог, тем не менее, он не увидел ничего предосудительного в еще одной отсрочке, чем бы она на самом деле, не была вызвана.

- Признаюсь, я не очень понял причину задержки, но как вам будет угодно, господин барон. Вернемся к этому вопросу через две недели.

* * *

Ровно через час Жуковский был у Пушкина.

- Ну, что?

- Дело отложено на две недели.

У Жуковского отлегло от сердца.

- Отложено, ну и славно. Но хоть скажи, чем тебе так насолил Дантес… О его ухаживаниях за супругой твоей я, положим, наслышан. Но ведь не может же быть это причиной?

- Главное не это, любезный Василий Андреевич, главное, что натолкнувшись на непреклонность Натали, Дантес стал порочить ее. Его подлые и трусливые оскорбления я терпеть не намерен.

Убедившись, что Пушкина в своем решении тверд и обсуждать подробности не очень расположен, Жуковский, который лето провел в отпуске, а сейчас редко отлучался из Царского Села, решил нанести ряд визитов, чтобы выяснить эту историю во всех возможных подробностях.

Остаток дня он провел у Вяземского и Виельгорского, также получивших пасквили и бывших ближайшими свидетелями Дантесовских ухаживаний за Пушкиной.

В целом картина вырисовывалась теперь для Жуковского более отчетливо.

7 (19) ноября

Петербург

Утром Василий Андреевич отправился в нидерландское посольство. Он намеревался выяснить, можно ли добиться от Дантеса каких-либо гарантий пристойного поведения в будущем, с которыми было бы прилично отправиться к Пушкину и начать переговоры с целью отменить дуэль.

Дантеса дома не оказалось, его внеочередное суточное дежурство заканчивалось в четыре часа. Однако, барон находился на месте и предложил Василию Андреевичу предварительно обсудить все вопросы с ним.

- Что ж, – подумал Жуковский. – Может, оно и к лучшему. Зрелый, опытный человек. С ним скорее сговоришься, чем с молодым повесой, у которого ветер в голове.

Между тем «зрелый опытный» человек начал разговор как раз с внедрения того плана, который накануне согласовал с «молодым повесой», и который состоял в женитьбе Жоржа на сестре Натальи Николаевны – Екатерине Гончаровой.

Выразив свою глубокую любовь к «сыну», барон расчувствовался и назвал всему виной себя.

- В чем же ваша вина, господин барон? – удивился Жуковский.

- Любезный, Василий Андреевич, вы не все знаете. Жорж влюблен вовсе не в Наталию Николаевну, как здесь многие полагают, а в ее сестру – мадемуазель Гончарову. Он давно просит моего разрешения на этот брак, но я отказывал. Вы ведь, наверно, знаете, она без приданого. Я тянул время, мне эта девушка казалась не вполне подходящей парой для такого блестящего жениха, каковым является мой сын. Но вот к чему это привело!

Следует отметить, что Геккерн накануне не сразу выбил из «сына» готовность жениться на Екатерине.

На своих дежурствах Жорж уже успел войти в воинственное состояние. Он заявил, что совершенно убежден в том, что убьет Пушкина, а что дальше с ним могут делать, что вздумается: могут посылать на Кавказ, могут заключать в крепость — ему все равно, он ко всему готов.

- Нет, хватит, подумай и обо мне, наконец, – возмутился Геккерн. – Вспомни, сколько я для нас сделал, а ты хочешь за одну минуту все разрушить!

Чертыхаясь и проклиная все на свете, Жорж согласился жениться на Екатерине.

- Я ничего не слышал о его любви к Александрине! – ошарашенно пробормотал Жуковский, не сразу сообразивший, о какой из сестер идет речь.

- Нет, нет, – поправил его Геккерн. - Речь идет не об Александрине, а о младшей сестре, Екатерине.

- Так Дантес влюблен в Екатерину?

- Да, в Екатерину. Видя, к чему это привело, вчера я дал ему свое согласие, но теперь эта дуэль.

- Как странно, мне никто об этом не говорил. Я ничего о Екатерине не слышал…

- И как видите, не вы один - это моя вина. Александр Сергеевич оказался в таком же неведении. Это ужасное недоразумение, ужасное!

- Все еще можно исправить, главное теперь - не допустить эту дуэль.

- Но ужас ситуации состоит в том, что сватовство моего сына теперь будет воспринято, как предлог избежать дуэли. Это какой-то порочный круг!

- Мы его разорвем, я в этом уверен.

- Дорогой друг, на вас вся надежда. Надо постараться, чтобы Пушкин сам отозвал назад свой вызов. Тогда мой сын сможет сделать предложение Екатерине Гончаровой, ничья честь не будет задета. После свадьбы Пушкин и Геккерн станут родственниками, и мир придет в оба дома.

Пораженный услышанным, Жуковский тотчас откланялся и помчался на Мойку. Ему казалось, что примирение наступит немедленно.

* * *

Однако новость, принесенная Жуковским, привела Пушкина в ярость.

До сих пор поэт держался по отношению к своим противникам с должным уважением и даже снисходительно, но этот новый ход «четы» Геккернов полностью вывел его из равновесия.

Ухаживания Дантеса за Екатериной он наблюдал с августа, видел, что они служили лишь неуклюжей ширмой, точнее даже не ширмой, а поводом лишний раз потоптаться возле его жены. И вот теперь, на голом месте сплести целый роман, и все это ради того, чтобы предотвратить дуэль!

Этот трусливый маневр окончательно убедил Пущкина в том, что он метил в цель, что составители пасквиля - именно эти низкие люди.

Неделю назад Дантес был якобы готов застрелиться ради «великой любви» к Наталии Николаевне, и вот он уже готов жениться на ее сестре, только бы избежать дуэли!

Между тем Пушкин столь громогласно выражал Жуковскому свое возмущение, что пробудил любопытство Наталии Николаевны, и вечером вынужден был рассказать ей о новом маневре барона.

- Геккерн внушил Жуковскому, что на самом деле Дантес влюблен не в тебя, а в Екатерину. Хочет на ней жениться и на этом основании отменить дуэль.

8 (20) ноября

Петербург

На другой день утром, к своему великому огорчению, Александр Сергеевич обнаружил, что новая – казалось бы, заведомо вздорная выдумка барона - обладает неимоверной живучестью и силой!

Наталия Николаевна поспешила поделиться брачными планами Дантеса со своими сестрами, что вызвало у Екатерины целую бурю чувств.

Пушкин был ошарашен и подавлен сценой, которой невольно оказался свидетелем.

Сестры были не на шутку взволнованы и как будто бы ревновали друг к другу…. Или ему только показалось?

Неожиданный и поразительный по своей точности и низости брачный ход нидерландского посланника не просто смешал карты, но вскрыл также разлад между сестрами Гончаровыми.

Сердцу не прикажешь. Восторг, написанный на лице Екатерины, резко контрастировал с выражением смятения в глазах Натали.

Сомнений не было, его жена, его Натали испытывала ревность! Как случилось, что это мерзкое чудовище влезло в его семью? Как два этих отвратительных паука умудрились оплести его судьбу?

Нет, он должен стреляться! Он должен сорвать эту паутину! Необходимость дуэли этот последний ход барона только усилил.

9 (21) ноября

Петербург

Рано утром барон Геккерн явился к родственнице сестер Гончаровых - фрейлине Екатерине Ивановне Загряжской, которая по своему положению и возрасту вполне могла представлять интересы семейства Гончаровых и заместить проживающих в провинции родителей Екатерины.

Геккерн повторил ей то, что уже сказал два дня назад Жуковскому, а именно, что Дантес давно хотел просить руки Екатерины, что он, барон, наконец, согласился, но официальное предложение может быть сделано только после дуэли, или в том случае, если Пушкин откажется от своего вызова.

Жуковский со своей стороны зашел к Пушкину и известил его об этом визите Геккерна к Загряжской.

Не заметив особых изменений в настроении поэта, он не стал ни на чем настаивать и в чем-то Пушкина переубеждать, но заторопился к Геккерну.

Барон был в прекрасном расположении духа.

В течение получаса он вкрадчиво внушал почтенному поэту, как страстно его сын влюблен в Екатерину, и какое нелепое недоразумение представляет собой этот вызов Пушкина, лишающий Жоржа возможности официально просить руки своей возлюбленной.

Жуковский заверил, что в этой ситуации он целиком с Геккернами, и готов продолжить свое посредничество.

- Давайте предложим Пушкину встретиться с Жоржем в вашем присутствии, или в присутствии кого-либо еще, кого выберет сам Пушкин, чтобы выяснить их отношения, – предложил Геккерн.

- Я готов к такому посредничеству, и отчасти уже в нем участвую, – ответил Жуковский. - Хотя судя по предыдущей реакции, примирить стороны будет непросто.

- Вы должны настоять на встрече, вы должны убедить Пушкина, что она необходима. В конце концов господин Пушкин никак не мотивировал свой вызов. Мой сын его принял, но так ведь не делается… Должна быть хоть какая-то попытка примирения сторон… Жорж как раз должен сейчас вернуться с дежурства. Давайте вместе составим письмо к господину Пушкину. Я полагаю, что он должен объясниться, а мой сын оправдаться.

Геккерн сел за стол, и периодически справляясь у Жуковского, не возражает ли он против того или иного выражения, принялся составлять письмо.

Пока шла работа, с дежурства вернулся Дантес. Он внимательно прочитал послание.

- Я готов со своей стороны заверить господина Пушкина, что мои чувства к Екатерине Николаевне давние, и что я намерен просить ее руки.

Уже через час Жуковский был у Пушкина и вручил ему послание Геккерна, суть которого сводилась к тому, что Пушкин погорячился и должен теперь в этом признаться.

- Ну и господин барон! Ну и шельма! - вспылил Александр Сергеевич. – Самому передо мной извиниться у него, я вижу, и в мыслях нет.

- Да что тебе не так? Ты что, не погорячился, хочешь сказать?

- Передай барону, что вместо того, чтобы делать мне нелепые предложения, одно оскорбительнее другого, он бы лучше занялся поиском секундантов.

- Я-то ему передам, что ты не согласен, будь уверен, но ты-то что себе думаешь? У тебя красавица жена – я понимаю, тебе естественно ее ревновать, однако со стороны все это выглядит нелепо.

- Уверяю тебя, никто никогда не замечал влюбленности Дантеса в Катерину. Любого спроси. Это вранье, на которое от меня требуют закрыть глаза.

Жуковский ушел от Пушкина, ничего не добившись, и тотчас же направился на Михайловскую площадь к Виельгорским.

Пушкин, похоже, был прав. Здесь тоже никто не приметил, чтобы Дантес всерьез волочился за Катериной. Может быть, совсем немного, для отвода глаз, но так это всеми и воспринималось.

Однако в остальном Жуковский встретил полное понимание и вскоре отослал Пушкину записку: "Я не могу еще решиться почитать наше дело конченным. Еще я не дал никакого ответа старому Геккерну; я сказал ему в моей записке, что не застал тебя дома и что, не видавшись с тобою, не могу ничего отвечать. Итак, есть еще возможность все остановить. Реши, что я должен отвечать. Твой ответ невозвратно все кончит. Но ради Бога, одумайся. Дай мне счастье избавить тебя от безумного злодейства, а жену твою от совершенного посрамления. Жду ответа. Я теперь у Вьельгорского, у которого обедаю".

Получив эту записку, Александр Сергеевич понял только одно - дело приобретает огласку, и с учетом двухнедельной отсрочки дуэль может не состояться из-за вмешательства властей. Он снова пригласил Жуковского, который поспешно явился.

Усадив гостя в плетеное кресло напротив своего письменного стола, Пушкин принялся его отчитывать.

- Благодаря твоему усердию в дело, кажется, скоро вмешаются жандармы. Ты споспешествуешь делам людей, истинных планов которых не знаешь. Они хотят только отменить дуэль, и ради этого подличают, а ты им в этом содействуешь.

- Выдумка. Я видел Дантеса, он так же как и ты, намерен драться и так же боится, чтобы тайна не была нарушена.

Он бы и дальше продолжал убеждать Пушкина, но по приглашению императрицы вынужден был направиться в Аничков дворец.

Вернувшись из дворца ночью, Жуковский написал Пушкину письмо, в котором отказывался от посредничества, и которое завершал словами: "Этим свидетельством роль, весьма жалко и неудачно сыгранная, оканчивается. Прости. Ж."

10 (22) ноября

Петербург

То же самое объявил Жуковский и Дантесу, который заехал к нему поутру.

- Я не в состоянии организовать вашу встречу с Пушкиным. И более того, видя его состояние, не нахожу в такой встрече никакого смысла. Он твердо намерен драться…

Однако придя к Пушкину на обед, Жуковский не удержался и снова принялся его корить и увещевать.

- Ну чего ты уперся. Это объявление о браке будет в то же время и репарацией, будет восстановлением того, что было сделано против твоей чести перед светом.

- Оставь…

- Я не один так считаю. Виельгорский того же мнения.

- Ты не заставишь меня поверить в искренность Дантесовских чувств. Если ты хочешь, чтобы я остался за столом и доел это жаркое, пообещай больше не возвращаться к этой теме.

- Прости, дорогой. Я действую из лучших чувств…

***

Вечером Пушкин сам заговорил с сестрами Гончаровыми о предложении Геккерна, и сказал, что сватовство Дантеса - это низкий и постыдный маневр, затеянный для того, чтобы избежать дуэли и, что брак этот не состоится.

- Слухи о сватовстве только ославят Екатерину, - убеждал он. - Репутация всех вас еще больше пострадает.

- Даже попробовать ты не хочешь? – чуть не расплакалась Екатерина. - Почему?

- Катерина, я вижу, что ты вроде бы веришь в то, что он ухаживал за тобой. Допустим. Но между ухаживанием и браком – пролегает целое море. Как ты не понимаешь, что он играет тобой. В конце концов он найдет способ расстроить свадьбу.

- Мне тоже так кажется, – поддержала Пушкина Александрина. Но Катерина и Натали оставались в полном смятении. Заявление Дантеса им обоим представлялось совершенно искренним.

Париж

В тот же день под вечер Мельгунов прибыл в Париж и остановился в гостинице, в которой, как он заранее выяснил, уже две недели проживал Гоголь.

Пять дней назад Доктор Копп отпустил Мельгунова на две-три недели, строго наказав четыре раза в день принимать его таблетки, и назначив следующий осмотр на 12 декабря.

Мадонна уже неделю была в Париже, и Мельгунов обещал отправить ей весточку, как только ему доведется организовать встречу с какой-нибудь знаменитостью.

Итак, первой знаменитостью, встретившейся Мельгунову в Париже, прямо на гостиничной лестнице, был Гоголь. Он тут же затянул Николая Александровича к себе в номер, так что Мадонну не удалось заблаговременно уведомить об этой встрече.

Николай Васильевич был впечатлен французской столицей, но совершенно не был ею очарован.

- Неплохая собака – этот Париж, – заметил Гоголь. - В Лувре есть на что взглянуть, по Елисейским полям приятно продефилировать. На каждом углу лавки, и главное журналы, газеты – все ими завалено: политика, политика, сплошная политика. Подавляет. Кроме того, здесь невозможно согреться. Представь, в Париже нигде нет печей, которые прогревают дом! Одни камины, перед которыми приходиться сидеть часами, чтобы не окоченеть от холода…

Обменялись новостями. Услышав, что у Гоголя, по его собственному ощущению и заключению местных медицинских светил, включая доктора Маржолена, «желудок перевернулся вверх дном», Мельгунов посоветовал ему обратиться к доктору Коппу. Потом разговор плавно перешел на тему путешествия Мельгунова по Германии и его встречи с Шеллингом. Рассказал он и о своих пасхально-вальпургиевых наблюдениях.

- Представь, Шеллинг обнаружил в этом году некоторую игру небесных светил, которая – если применить к ней оригинальный натурфилософский подход - позволяет ожидать в этом году финального явления Мирового Духа. Другими словами, возможно, именно сейчас кем-то создается произведение, которое явится последней главой Великой Поэмы. Я, во всяком случае, так это интерпретирую, и отчасти затем прервал лечение и приехал в Париж, чтобы постараться узнать, что происходит в здешних литературных кругах.

- Что еще за поэма?

- Шеллинг показывает, что Мировой Дух раскрывается прежде всего в поэзии, в литературе Нового мира. Поэма эта создается всеми гениями, но в первую очередь «величайшими мастерами» среди которых Шеллинг называет Данте, Шекспира, Сервантеса и Гете, иногда он упоминает также Гомера, и, так или иначе, всегда подразумевает Христа. Сейчас ведущие литераторы творят в Париже… Хотя мне порой сдается, что следующий великий Мастер зарождается ныне именно в России.

- Я определенно уже где-то слышал об этой идее Шеллинга, и про Россию с тобой совершенно согласен, – кивнул Гоголь, который сам мало знаком был с французскими писателями. - Нашу страну ждет великая будущность, она, несомненно, встанет еще во главе всех народов.

- Самыми блестящими российскими творцами я считаю Пушкина и Гоголя, - продолжал между тем совершенно искренне Мельгунов. - Признайся, ты что-то пишешь сейчас?

- Пишу, – важно ответил польщенный Гоголь. – И как раз по совету Пушкина. Но вообще-то я не очень пока это афиширую.

- Замечательно! Я чувствую, что присутствую при каком-то таинстве… Может быть ты все же покажешь мне что-нибудь?

- Уговорил, – согласился Гоголь. – Он достал из ящика стола рукопись «Мертвых душ» и зачитал избранную после некоторых раздумий главу.

- Блестяще! Блестяще! – восхитился Николай Александрович. - Уже по одному этому фрагменту смело скажу, что это настоящее литературное событие… Только вот знаешь, что мне подумалось: ты над своим героем смеешься, как над «европейцем». Как ты там пишешь, где он гвоздику в нос совал, можешь найти это место?

Гоголь прочитал: «Нужно знать, что Чичиков был самый благопристойный человек, какой когда-либо существовал в свете.… Читателю, я думаю, приятно будет узнать, что он всякие два дни переменял на себе белье, а летом во время жаров даже и всякий день: всякий сколько-нибудь неприятный запах уже оскорблял его. По этой причине он всякий раз, когда Петрушка приходил раздевать его и скидавать сапоги, клал себе в нос гвоздичку».

- Вот что странно, - заметил Мельгунов. - Здесь в Европе все следят за собой, и это никому не кажется забавным. А над Чичиковым ты будто бы смеешься.

- Тут не совсем то. Я насмехаюсь скорее над тем, как русский человек рядится под европейца… Однако и по поводу твоего замечания вызов принимаю. То, что французу впору, то русского – при известной широте его характера – теснит. Это то, что я и хотел про Париж сказать. Все пристойно, все великолепно, но сухо как-то, безжизненно.

- Мне только что сообщил Андросов, что Чаадаеву удалось опубликовать свои «Философические письма». Говорит, что статья эта произвела фурор. Так там есть место прямо о том, что я сейчас сказал. Подожди, я сейчас принесу свои записи, у меня выписка имеется из французского текста…

Мельгунов вышел в свой номер и вернулся с тетрадью, в которую делал всевозможные выписки:

- После того как я побывал в Европе, меня наше русское презрение к жизненным удобствам стало удивлять и я поэтому из Чаадаева эту выписку сделал, послушайте: «Мы живем в стране, столь бедной проявлениями идеального, что если мы не окружим себя в домашней жизни некоторой долей поэзии и хорошего вкуса, то легко можем утратить всякую деликатность чувства, всякое понятие об изящном. Одна из самых поразительных особенностей нашей своеобразной цивилизации заключается в пренебрежении удобствами и радостями жизни».

Вот скажи мне на милость, к чему мы придем, если даже в поэзии нашей, в нашем искусстве станем высмеивать удобства?

- Тебе удобства кажутся столь важными, Николай Александрович? Я тоже предпочитаю, чтобы меня ничего не стесняло. Я хочу, например, иметь в доме нормальную печь вместо камина… Однако в погоне за удобствами видится приземленность, в то время как неудобство – сестра аскезы.

В это момент в дверь раздался стук. К Гоголю в гости пришел Адам Мицкевич, давно покинувший Российскую империю, и уже четыре года живший в Париже.

- О чем так страстно беседуете, господа? Я уже за дверьми голоса ваши слышал….

- О русской душе, конечно, – усмехнулся Гоголь. – По поводу чего еще так можно горячиться.

- Но начали мы с Шеллинга, – уточнил Мельгунов, которого эта тема занимала несколько больше, и которому не терпелось поделиться своими открытиями с гостем. – Шеллинг обнаружил некий код, с помощью которого можно подобраться к секрету создания Великой Поэмы Мирового Духа!

- Звучит интригующе. О чем идет речь?

Николай Александрович вкратце изложил шеллинговскую идею параллелизма Пасхальной и Вальпургивой ночей.

- Что-то в этом есть, – согласился Мицкевич. – Наверно, не случайно Мефистофель соблазнил Фауста именно в пасхальную ночь.

Однако идея «звездных» лет показалась поэту неубедительной.

- Интересно у вас получается: если бы я со своим «Паном Тадеушем» до нынешнего года провозился, то возможно, угодил бы в Великие Мастера, а поскольку я закончил свой труд в 1834, то значит, нет мне части в Великой Поэме! Что за странная теория? Да и совпадения ваши не очень убедительны. Что особенного в том, что Сервантес покинул свой дом, а Данте ушел в политику?! Я тоже когда-то ушел из дома и пришел в политику.

- Ну как же вы не видите? Для Сервантеса покинуть дом было судьбой: с той минуты он навсегда превратился в странника. Опыт скитальчества лежал в основе его личности: его герой не мог быть домоседом, его странный рыцарь не мог не быть странствующим! А для Данте именно уход в политику предопределил его откровение: в «Божественной комедии» он воздал и своим друзьям и своим недругам. Без этой пружины он, возможно, не взялся бы за свой труд. А Гете, который в том году пришел к теме «Фауста» и получил шестидесятилетнюю отсрочку! А Кант, перевернувший в этом году сознание человечества! А побратавшиеся смертью Шекспир и Сервантес! Причем ведь все это величайшие гении, маяки! Других столь же весомых имен попросту нет!

- Но я в любом случае не понимаю, как сочетания дней недели с полнолунием, или с чем там еще, могут влиять на творчество? Что это за натурфилософия такая?

- Я думаю, это подобно вдохновению, – пояснил Мельгунов. - Когда Пасха и Первомайский шабаш друг другу уподобляются, Покровитель искусства Мировой Дух приходит в волнение и навещает своих избранников! Это его час, его праздник.

- Я тоже не нахожу в таком влиянии ничего странного, – поддержал Мельгунова Гоголь. – Луна и звезды несомненно влияют… Даже черные кошки и зайцы влияют. Или вы и в этом сомневаетесь?

- В такое влияние я, отчасти, верю, - согласился Мицкевич. - Пушкин однажды доказал мне надежность некоторых примет, как Ньютон доказал закон всемирного тяготения. Про то, как его заяц от Сибири спас, слышали?

- Я слышал, – улыбнулся Гоголь.

- А я нет, – заинтересовался Мельгунов. – расскажите.

- Охотно. Когда умер император Александр, Пушкин находился в ссылке в Михайловском. Он страшно скучал по Петербургу и решил его в эту минуту посетить, так как по его мысли, из-за суматохи связанной с похоронами и коронацией нового царя, никто не станет заниматься его незначительной персоной.

Пушкин велел слуге готовиться к отъезду, а сам тем временем отправился проститься со своими соседями. И вот на пути в Тригорское дорогу ему перебежал заяц. На обратном пути – снова заяц! Только Пушкин вернулся, ему докладывают, что слуга его ничего не сделал и мечется в белой горячке. Пушкин поручил заложить повозку другому слуге. Только он собрался трогаться, глядь — а в воротах священник, который шел с ним проститься.

- Да я уже никуда не еду, - сказал ему в сердцах Пушкин.

Так и не поехал. А через несколько дней он понял, что бы с ним случилось, если бы он не испугавшись примет, отправился бы тогда в Петербург. Он бы угодил прямо на совещание к Рылееву, вместе со всеми отправился бы на Сенатскую площадь, а оттуда в Петропавловскую крепость, и далее в Сибирь. До сих пор писал бы нам письма вместе с Кюхлей из какого-нибудь Баргузина.

Вот и подумайте, если два зайца оказались так глубоко связаны с судьбой Пушкина, то две полные луны в Пасхальную и Вальпургиеву ночь, неужели ни на что не влияют?

- Вы правы, - впечатлился Мельгунов. – Очень интересное соображение! Приму к сведению.

- Как вы здесь согреваетесь, Адам Микойлович, в этом Париже? – раздраженно воскликнул вдруг Николай Васильевич. – Меня просто колотит от холода.

Гоголь завернулся в одеяло и прилег на кровать, прикрыв глаза.

- Спасибо еще, что у них в номерах не одни только простыни…

Мельгунов и Мицкевич переглянулись и направились к выходу.

- Он, похоже, действительно сильно болен… – прошептал Мельгунов, осторожно закрывая за собой дверь. – Мне совсем не кажется, что у него в номере холодно. А что у него с желудком? Все действительно так серьезно?

- Он уже и вам успел пожаловаться? Весь мир вращается вокруг его внутренностей!

- Я его понимаю, я и сам сильным здоровьем не отличаюсь.

- Ему бы поучиться отношению к жизни у своих героев-жидов, которых в «Тарасе Бульбе» казаки в Днепре топят. Как легко они у него уходят под воду, весело мелькая пятками.

- Извините, я не понял.

- Отправлять на тот свет жидов ему легко и забавно, потому что, как ему кажется, они в этой жизни лишние. А здоровье православного писателя – высшая ценность, которая должна оберегаться лучшими светилами мировой медицины. Все болезни Гоголя - следствие его нездорового патриотизма. Мы ведь с ним по-малоросски общаемся! Он так предпочитает! Но при этом с потрохами предан русской короне! Вот они у него, эти потроха, и ворочаются от внутреннего неудобства.

12 (24) ноября

Петербург

Натолкнувшись на решительный отказ Пушкина, барон Геккерн снова пригласил к себе Жуковского, чтобы выяснить, на каких условиях, по его мнению, Пушкин согласился бы отозвать свой вызов.

- Вы сняли с себя посредническую миссию, - начал барон, усадив своего гостя на одно из роскошных кресел в приемной Нидерландского посольства. – Я прекрасно вижу, что вы не можете уже ничего больше предпринять. Но что бы вы посоветовали мне?

Жуковский задумался. Он стал вспоминать все свои беседы с поэтом и, наконец, сообразил:

- Пушкин не верит, что этот брак состоится. Так как намерение Дантеса пожениться на Екатерине выявилось только после получения им вызова на дуэль, Пушкин убежден, что оно только этим вызовом и обусловлено.

- Да, но как разубедить его в этом?

- Я бы посоветовал вам напрямую объявить самому Пушкину, что вы не только даете согласие на брак, но также и гарантируете, что свадьба будет сыграна. Но конечно, историю с вызовом следует держать в секрете, сколько это возможно, чтобы не вышло никакого бесчестия.

- Я готов дать такие гарантии, – обрадовался барон. – Но и мы со своей стороны нуждаемся в гарантии. Пушкин должен написать официальный отказ от вызова.

- Мне кажется это здравым, – оживился Жуковский, и незамедлительно отправился на Мойку.

На сей раз предложение барона застало Поэта врасплох.

Услышав, что брак Дантеса с Екатериной будет гарантирован специальным письмом, Пушкин смутился. Этот ход голландского дипломата определенно лишал его всякого права как-либо препятствовать Екатерине вступить в брак с Дантесом.

Скрепя сердце Пушкин дал свое согласие на встречу с бароном Геккерном. Совет Жуковского пришелся в точку.

Мюнхен

В этот день Шеллинга посетила еще одна идея, связанная с его творческим замыслом.

Вернувшись из университета, он в который раз перечитал сцену «пасхального шабаша». После того как изменились некоторые первоначальные акценты, и Мефистофель выразил готовность прислуживать Мастеру, сцена на его взгляд существенно выиграла.

Но до сих пор оставалась совершенно незадействованной еврейская Пасха, точнее, вторая еврейская Пасха. А ведь она, по сути, была ключевой!

Шеллинг вскочил и заходил по комнате, не в силах усидеть от нахлынувших мыслей.

Кажется, что у Пасхи и шабаша нет ничего общего, но если вдуматься, то смысл шабаша совпадает со смыслом одного важного момента Пасхи – момента сошествия Христа в ад. Вот это был праздник для темных сил! Ведь не было там никакого «пришел, увидел, победил». Христос провел в царстве тьмы целых две ночи!

Но благодаря второму еврейскому Песаху, который, в этом году совпал с вальпургиевым шабашом, этот парадоксальный смысл христианской Пасхи, совпавшей с первым еврейским Песахом –решительно углубился!

Похоже, это совпадение было тем последним недостающий ингредиентом, который ему так не доставало, который должен был привести к вспышке, привести к явлению Мирового духа!

Шеллинг наконец присел за стол и пододвинул к себе чернильницу. Однако перо застыло в руке. Он неожиданно вспомнил слова Макса Лилиенталя, что второй Песах никак в современном еврейском мире не отмечается. В память об этом празднике некоторые в тот день едят мацу, но даже и эта малость обязательной не является.

В древности в Пасхальные дни, то есть и 14 нисана, и 14 ияра в Храме закалывались барашки, которые съедались вечером вместе с опресноками и горькими травами. В ту пору первый и второй Песах внешне ничем не отличались. Однако после разрушения Храма, коль скоро барашек исчез из пасхального рациона, урезанная пасхальная трапеза проводилась только в Нисане.

Просто упомянуть о времени еврейской пасхи, не вставив соответствующей детали, уже только по одним художественным требованиям было невозможно.

- По-видимому, следует параллельно описать также и какой-то «1836» год древности, когда Храм существовал! - осенило вдруг Шеллинга. - По-видимому, следует ввести в роман какие-то «древние главы», описать сцены суда над Иисусом, описать Пилата, Каиафу! Действие романа должно развиваться в двух параллельных мирах – древнем и настоящем! Тогда его литературная гремучая смесь непременно сработает!

Париж

На другой день после своего приезда в Париж Мельгунов совершил волнующую прогулку со своей Мадонной по Елисейским полям, а на третий явился с ней к Просперу Мериме.

- Сколько лет, сколько зим! – произнес Мериме по-русски, усаживая своих гостей за изящно сервированный стол.

- Так вы, я вижу, стали учить русский? – обрадовался Николай Александрович.

Впечатленный Пушкиным, о котором он был наслышан в первую очередь от любомудра Соболевского, Мериме еще в прошлый приезд Мельгунова грозился выучить этот диковинный язык.

- Кроме нескольких приветствий и выражений я пока ничего, к сожалению, не освоил, но желание заговорить по-русски не угасает. В литературном отношении вы нация многообещающая. Как ваши успехи, Николай?

Николай Александрович принялся было рассказывать о своем «Московском наблюдателе», однако, при первой же паузе, Регина его прервала и обратилась к Мериме:

- Расскажите нам, что знаменательного произошло в этом году в литературной жизни Парижа?

- Знаменательного? – переспросил Мериме, окинув Мадонну почтительным взором. – Самым знаменательным событием литературной жизни этого года я нахожу издание «Исповеди сына века», в котором Мюссе отчитался о своем романе с Жорж Санд, вызвавшем столько пересудов.

- Да, это, действительно, событие, – согласилась Регина. – Но о нем мы уже наслышаны.

- В этом году с большим успехом стала издаваться литературная газета «Пресса», - продолжил Мериме, не отрывая взгляда от Регины. – В ней печатаются все лучшие наши авторы - Бальзак, Эжен Сю, Дюма… Кстати, о Дюма. Прямо сейчас в Варьете с триумфом идет его пьеса «Гений беспутства». Даже язвительный Гейне отозвался о ней с большой похвалой. Очень рекомендую. Не далее как вчера я услышал такой анекдот: дирекция обещала Дюма премию в тысячу франков, если сборы от первых 25 спектаклей составят 60 000. Дюма явился к началу последнего представления и узнал, что до требуемой суммы не хватает всего 3-х франков. Что вы думаете, он сделал? Бросился в еще открытую кассу, приобрел за 5 франков билет и явился с ним за премией к директору!

- Браво! – засмеялась Регина. – Какой находчивый автор!

- Шатобриан, на мой взгляд, нашелся еще успешнее. Он заложил свои обращенные к отдаленным потомкам «Замогильные записки», и теперь обеспечен до самой смерти…

- Ну, а в жизни самих писателей, происходило ли в нынешнем году что-либо драматическое? – поинтересовался со своей стороны Мельгунов.

Драматическое? – задумался Мериме. - Летом из жизни ушла та, которую Бальзак называл своей Беатриче, Генрих Гейне женился на уличной торговке… Что еще?

- Беатриче Бальзака? – переспросила Мадонна. - Кто это?

- Лора Берни. Вы не слышали? Он не раз ее так и называл «моя Беатриче». То была его первая любовь. Ему было чуть за двадцать, ей сорок-пять. Да что я говорю, Бальзак ведь сам все описал в «Лилии долины». Мадам Берни получила только что отпечатанный экземпляр, когда лежала уже на смертном одре.

- «Лилия долины»? Непременно прочту.

- Главное литературное событие 1836 года, насколько я понимаю, произошло не во Франции, а в туманном Альбионе. Имя Диккенс вам что-нибудь говорит?

- Никогда не доводилось слышать, – признался Мельгунов.

- Внезапно прославился. У меня есть Британский журнал, в котором о нем имеется статья.

Мериме зашел в кабинет, из которого вернулся с журналом в руках.

- Вот. Сейчас, найду… Так, «Корабль Бигль вернулся из пятилетнего кругосветного плавания»…. Это не то. А, вот про Диккенса. Взгляните. Публикация первых глав «Посмертных записок Пиквикского клуба» была приурочена к пасхальному выпуску ежемесячника. Летом к автору приходит слава, а к осени, как тут написано, Диккенс становится "более известен, чем премьер-министр". Все им написанное расходятся в течение нескольких дней тиражами по 50 000. Каково?!

- Диккенс, насколько я понимаю, значит «черт». – заметила Мадонна, когда они с Мельгуновым покинули дом Мериме. – Похоже, что этот автор пополнит ряд англичан причастных к Великой Поэме: Шекспир, Стерн, Милтон. Уверена, что вы не проверяли Милтона! Так ведь?

- Не проверял. То есть я заметил, что в 1616 году он был ребенком, и уже не вникал особенно в его биографию.

- Вы правы. В том году ему исполнилось восемь лет. Но именно в этом возрасте он как раз и начал писать стихи. В девять лет он уже приобрел в семье репутацию необыкновенно одаренного поэта. С той поры он так и продолжал: равномерно и прямолинейно, переживая немало драм, но ни разу не оступаясь. Поэт пробудился в Джоне Милтоне в 1616 году. Неужели это недостаточное свидетельство того, что он избран Мировым Духом?

- Если первое творческие шаги засчитывать за посвящение, тогда и Декарта можно в этот орден включать…

- А что с ним приключилось в 1616-ом?

- В том году Декарт с блеском завершил свое образование, получив степень бакалавра. Тогда же он и написал свое первое сочинение - «Трактат о музыке». В свое время я большим интересом его прочитал. Но я как-то не подумал, что это можно вменить в посвящение…

- Я бы засчитала. Как его иначе Мировому Духу отметить, если не творческой инициацией?

14 (26) ноября

Петербург

Встречу Пушкина с Геккерном было решено провести в доме фрейлины Загряжской, представлявшей семью Гончаровых.

- Бесконечно рад встрече, - почтительно кланяясь, произнес барон. – Я даю согласие на то, чему так долго по некоторой предубежденности противился, я разрешаю своему сыну вступить в брак с Екатериной Николаевной.

- Семья наша, – заговорила немедленно после этих слов Загряжская, – согласна выдать Катрин за поручика Геккерна. О ее воле вы наверняка наслышаны больше моего.

Все повернулись в сторону Пушкина, который сидел, сложив руки на груди, и небрежно помахивал правой ногой.

- Что ж, все согласовано, - ответил поэт. - Ввиду предстоящего брака я прошу рассматривать мой вызов как не имевший места.

- Не сочтите за труд, Александр Сергеевич, подтвердить ваши слова письменно, – засуетился Геккерн.

- Как изволите.

- Сегодня в Аничковом дворце бал, – заговорил Жуковский. – У меня имеются неотложные дела. Но завтра я заеду к Александру Сергеевичу, и мы составим такое письмо.

- Не возражаю, - кивнул барон.

Внешне Пушкин выглядел спокойным, но это спокойствие далось ему твердым решением отомстить Геккерну-старшему.

Пушкин нисколько не сомневался в том, что внезапное предложение Дантеса Екатерине было продиктовано его – Пушкина - вызовом. Его впутали в очередную низость, его вынудили скоморошествовать, ему навязали участие в позорном спектакле. Да, он согласился отозвать вызов Дантесу, это он выполнил. Но в отношении главного интригана он никаких обязательств не давал, и он ему отомстит!

Сразу от Загряжской Пушкин направился к Вяземским, одним из получателей грязного пасквиля.

Княгиня Вера Федоровна была одной из немногих, кого Пушкин посвятил в свое решение стреляться с Дантесом.

Александр Сергеевич не находил поэтому ничего предосудительного в том, чтобы поделиться с ней последними новостями, поведать ей, как развиваются дальнейшие события.

- Я отозвал сейчас вызов, – сообщил он княгине. - Дантес может жить и даже жениться, но его так называемого отца я уничтожу… О его низости скоро заговорит весь свет.

План мщения сложился у Пушкина не вчера, а в те дни, когда он уверился в своих подозрениях.

- Но ведь это вернет все на свои круги! – резонно возразила Вера Федоровна. - Свадьба будет расторгнута, а вы с Дантесом будете драться!

- Мне все равно. Это он желает избежать этой дуэли. Я знаю одно – я не позволю этой ядовитой змее продолжать отравлять мою жизнь. Он будет опозорен, а если пожелает драться, меня это не смутит.

***

Этот разговор в тот же вечер стал известен Жуковскому, которого повстречал на бале в Аничковом дворце Петр Андреевич Вяземский.

Придворному поэту потребовалось привлечь все свое искусство царедворца, чтобы на протяжении нескольких часов танцевать, улыбаться и раздавать поклоны, в то время как сердце его переполнялось возмущением против Пушкина.

Самого поэта на балу не было. Императрица не пригласила Александра Сергеевича, так как ей хотелось считать, будто бы он все еще продолжает носить траур по матери, но Наталья Николаевна присутствовала, и еще как!

Явившись одна, первая красавица Петербурга не чувствовала себя стоящей в тени первого поэта России, и блистала на сей раз ярче обычного, по праву ощущая себя принцессой бала.

- Наталия Николаевна, - подскочил к ней князь Трубецкой. – Вы несомненно первая здесь и по красоте и по туалету!

- Эта Пушкина выглядит прекрасной волшебницей в своем белом с черным платье, – заметила императрица.

Сплетни об анонимных письмах уже проникли во дворец, что вызывало повышенный интерес к особе первой русской красавицы.

15 (27) ноября

Париж

Не множеством картин старинных мастеров
Украсить я всегда желал свою обитель,
Чтоб суеверно им дивился посетитель,
Внимая важному сужденью знатоков.
В простом углу моем, средь медленных трудов,
Одной картины я желал быть вечно зритель,
Одной: чтоб на меня с холста, как с облаков,
Пречистая и наш божественный спаситель -
Она с величием, он с разумом в очах -
Взирали, кроткие, во славе и в лучах,
Одни, без ангелов, под пальмою Сиона.
Исполнились мои желания. Творец
Тебя мне ниспослал, тебя, моя Мадонна,
Чистейшей прелести чистейший образец. 

Этот стих Пушкина, посвященный его невесте за полгода до свадьбы, живо припомнился Мельгунову, когда в воскресное утро он вошел с Региной в Собор Парижской Богоматери.

После службы Регина подошла к центральному алтарю, преклонила колени и стала молиться.

Николай Александрович последовал ее примеру, однако не смог сосредоточиться. В конце концов, он отошел в сторону, и, как и в день первой их встречи, с восхищением стал наблюдать за своей спутницей.

Ощущение повторилось. В своей молитве Регина уносилась ввысь, и глядя на нее, Мельгунов следовал в том же направлении гораздо успешнее, чем самостоятельно молясь на мраморный лик Богородицы.

Николай Александрович не раз в жизни испытывал влюбленность, но всякий раз вынужден был признать, что то было лишь замаскированное вожделение. Теперь впервые в жизни все было по-другому, впервые в жизни вожделение отсутствовало, а вместо влюбленности было какое-то религиозное чувство восхищения.

Исполнились мои желания. Творец
Тебя мне ниспослал, тебя, моя Мадонна,
Чистейшей прелести чистейший образец, -

прошептал Николай Александрович.

- Николай, я бы хотела пойти с вами сегодня в Лувр, - сказала Регина, когда они вышли на улицу. - Я хотела бы там с вами кое-что посмотреть и обсудить.

- Что именно?

- Некоторые женские портреты… Я прочла на днях, что Леонардо Да Винчи всю жизнь желал написать портрет Беатриче, но так и не сумел сделать этого. Это так странно, так непонятно. Почему именно с этим образом его постигла неудача? Почему Мадонну у него изобразить получалось, а вот Беатриче нет? Хочу приглядеться к этим портретам. А вы мне поможете.

- Охотно.

- Встретимся тогда сегодня в кафе «Режанс» в три часа. Устраивает?

- Вполне.

* * *

Мельгунов вошел в расположенное рядом с Лувром престижное кафе «Режанс» за полчаса до назначенного времени. Ему не терпелось поделиться с Мадонной пришедшими ему в голову соображениями относительно неудачи Леонардо с изображением Беатриче.

Уже при входе он сразу заметил Проспера Мериме, играющего в шахматы с каким-то неизвестным Мельгунову господином.

Николай Александрович уселся за свободный столик, заказал себе кофе и стал ждать, когда закончится партия. Заметив, что Мериме с досадой махнул рукой и оба партнера оторвали свои взоры от доски, Мельгунов подошел к их столику.

Увидев Николая Александровича, Мериме встал ему навстречу и представил своему партнеру:

- Николай Мельгунов, несколько дней как прибыл из Германии.

- Генрих Гейне, - представился соперник Мериме, - уже пять лет, как моей ноги в этой стране не было.

Оказалось, что благодаря Тютчеву Гейне был наслышан об обществе любомудров не менее Шеллинга, и даже само имя Мельгунова оказалось поэту знакомо.

- Как я вижу, вы не очень жалуете свою родину? – заметил Николай Александрович. – Любопытно, за что?

- Германия не очень ласково со мной обходится. Я понимаю, что это может показаться чем-то личным, чего прочие люди вправе не брать в расчет. Но кое-что в германском духе касается, как я думаю - всех. Немецкое буйство еще о себе заявит, поверьте мне.

- Мне, напротив, германцы представляются весьма рациональной нацией. Я уже не говорю о том, что в сфере философской мысли они на корпус впереди всей Европы.

- Но их философия ужасна! Последователей Канта, Фихте и натурфилософии следует остерегаться как разбойников с большой дороги!

- Позвольте, да вы же сами, если не ошибаюсь, писали:

«Французам и русским досталась земля,
Британец владеет морем. 
А мы – воздушным царством мечты,
Там наш престиж бесспорен».

Гейне поморщился.

- Занесите эти слова на счет евреев, я ведь и к этому племени принадлежу… Господин Мериме подтвердит, я уже не первый год предостерегаю французов от германцев. Этот народ когда-нибудь еще взорвет Европу. Христианство лишь поверхностно смягчило его воинственный пыл, но оно не уничтожило его. Когда крест потеряет свою силу, старые божества воскреснут и жестокость старых воинов вновь выплеснется наружу. Бешеное неистовство насильников, которое поэты Севера воспевают и в наши дни, когда-нибудь себя еще проявит. Поверьте, я знаю немцев. Их Тор еще поднимет свой гигантский молот и разрушит соборы...

Мериме с интересом слушал.

- Наверно, что-то подобное я бы мог сказать и о России… - заметил Мельгунов. – Герой народных былин, богатырь Илья Муромец сбивает кресты с киевских соборов. Народ русский не образован и дик, в момент мятежа жесток и неуправляем, а власти косны и нетерпимы.

- Насчет русских никого в Европе предостерегать не приходится. То, как вы обошлись с Польшей, всех здесь глубоко возмутило. Между тем даже и поэты ваши рукоплескали душителям свободы! Что это вообще было? Искренний державный восторг или придворное раболепство?

- Вы имеете в виду Пушкина? В ту пору мне действительно показалось, что он угодничает перед царем, но я ошибался. Думаю, что даже Мицкевич его в этом больше не обвиняет… Пушкин просто остро чувствует особенность, даже можно сказать, обособленность русского пути. Мы ощущаем себя не просто народом среди народов, мы охвачены странным зудом представлять собой все человечество.

- Вот как? – Гейне с удивлением взглянул на своего собеседника. – Признаюсь, у меня самого порой такое впечатление возникало. По-видимому, народ, расположившийся на одной шестой части суши, просто не может не чувствовать себя космополитом!

- Вы правы! Какая мысль! – обрадовался Мельгунов. - Прибавьте сюда своеобразие нашей религии, восходящей не только к древнему Израилю, но и к древней Элладе, и вы поймете природу нашего своеобразия. Наша беда в небывалой косности режима. В старину мы, возможно, не выделялись на общем фоне, но монгольское иго сломило нас. Побежденная нами Орда по-прежнему правит нами. Представьте, как раз сегодня – из утренней почты - я узнал, что самая светлая русская голова, Петр Яковлевич Чаадаев, объявлен сумасшедшим!

- Чаадаев?! – переспросил Мериме. - Я определенно слышал это имя. И от Шатобриана, и от Соболевского.

- Представляете?! – возмутился Николай Александрович. - Первый по яркости российский ум – и объявлен умалишенным! Возможно ли такое в Германии?

- Такое возможно даже и во Франции! - возразил Мериме.

- Что вы имеете в виду?

- Вы слышали о писателе по имени Донасьен де Сад? В свое время он у нас то же был объявлен сумасшедшим, а книги его уже двадцать лет как запрещены.

- Никогда не слышал этого имени. Он жив?

- Нет. Романы его были запрещены уже после его смерти.

- Романы?! Вы уверены? За что же можно запретить романы?

- За аморальность и атеизм, точнее антихристианство… А ведь при том, что многие сочинения его действительно шокирующие, он был в такой же мере вменяемым человеком, в какой и сносным литератором.

– Признаюсь, вы разбудили во мне определенное любопытство, – усмехнулся Мельгунов. – Я не знаю страну более свободную, чем ваша. Что же в ней надо такое написать, чтобы прослыть сумасшедшим и попасть под запрет?

- Почитайте. У каких-нибудь букинистов его книги наверняка еще можно разыскать.

Гейне вскоре откланялся, пригласив русского путешественника к себе в гости, а через несколько минут появилась Мадонна.

* * *

Просидев с Мериме за столом четверть часа и выпив по чашечке шоколада, Мельгунов с Региной направились в Лувр в надежде выяснить, почему Леонардо Да Винчи мог быть недоволен своими портретами Беатриче.

Остановившись у его картины «Благовещение», Мельгунов не удержался и сказал:

- Глядя на вас, Регина, мне кажется, что и этот портрет ему не очень удался.

- А мне, кажется, что вполне удался, – улыбнулась Регина. - Но вот Беатриче, он считал, у него не выходила. Почему?

- Я, кажется, знаю ответ. Я размышлял вчера над вашим вопросом, и вот что подумал: Леонардо был убежден, что изобразительное искусство – это вершина искусства как такового, он утверждал, что живопись представляет чувству с большей истинностью и достоверностью творения природы, чем слова или буквы. Но при всем этом, он очень высоко ставил «Божественную комедию» и видимо чувствовал превосходство дантовского пера над своей кистью. Я читал, что однажды Леонардо стал спорить с Микеланджелло о каком-то темном месте “Божественной комедии”, Микеланджело не знал как ответить, и заявил: «Зато ты не умеешь отлить из бронзы коня!». Так вот, Леонардо покраснел и почувствовал себя совершенно оплеванным. Понимаете, для него написать портрет Беатриче было делом чести, этот портрет обязан был стать прекрасней литературного образа. Леонардо не просто хотел изобразить прекраснейшую из Женщин, он мерялся силами с ее Поэтом, он бросал вызов «Божественной комедии».

- Браво! Это действительно все объясняет. А вы знаете, когда он прочитал «Божественную комедию» и задумал написать тот портрет? – лукаво улыбаясь, спросила Мадонна.

- Неужели в звездном году? –

- Представьте себе, да. Я на днях это обнаружила. Мировой дух, как можно видеть, очень ясно выразил свою позицию по этому вопросу. Он пишет именно Поэму, а не Портрет.

- Согласен. Но одного портретиста он все же отметил.

- Вот как? Кого же?

- Боттичелли. Вы, конечно, помните его «Портрет молодой женщины», выставленный в галерее Штеделя во Франкфурте?

- Конечно! И что же?

- Под картиной значится дата - 1475 год, то есть год следующий после «звездного» - 1474. Так вот, я покопался в архивах музея и выяснил, что на полотне изображена Симонетта Веспуччи, умершая в 1473 году. Из того, сколько ее посмертных портретов, включая «Рождение Венеры», написал Боттичелли, очевидно, что то была его муза.

- Даже если эта муза и впрямь вдохновила Боттичелли в «звездный» год, это решительно ничего не меняет. Мировой дух пишет Поэму.

- Итак, круг сужается, – улыбнулся Мельгунов. - Первыми отпали политики, вторыми святые угодники, а теперь вот еще и художники отпадают. Музыканты представлены очень минорно, я среди них хорошо искал. Остаются только поэты и философы. Они служат основными каналами Мирового Духа…

- Этого можно было ожидать, Бог действительно творил мир словом. Постойте, Николай, а ученые? Естествоиспытатели вам попадались?

- Не очень. Галилей впервые отрекся от идеи движения земли вокруг Солнца в марте 1616 года… Вот, кажется, и весь улов.

16 (28) ноября

Петербург

Было условлено, что утром Жуковский передаст барону Геккерну письмо Пушкина с отказом от поединка. Однако то, что ему стало известно накануне от Вяземских, снова спутало все карты.

Ранним утром Жуковский написал Пушкину возмущенное письмо. Он написал, что тот поставит его в немыслимое положение, и что он – Жуковский - не вправе брать на себя роль посредника после того, что узнал накануне от Вяземских.

"Скажи мне, — писал Жуковский, — какую роль во всем этом я играю теперь и, какую должен буду играть после перед добрыми людьми, как скоро все тобою самим обнаружится, и как скоро узнают, что и моего тут меду капля есть? И каким именем и добрые люди, и Геккерн, и сам ты наградите меня, если, зная предварительно о том, что ты намерен сделать, приму от тебя письмо, назначенное Геккерну, и, сообщая его по принадлежности, засвидетельствую, что все между вами кончено, что тайна сохранится и что каждого честь останется неприкосновенна? Хорошо, что ты сам обо всем высказал и, что все это мой добрый гений довел до меня заблаговременно".

Послание Жуковского несколько отрезвило Пушкина.

Он был непоследователен, невозможно мириться с одним из Геккернов и враждовать с другим. Нет, с местью придется повременить. Момент, подходящий для того, чтобы предать огласке подлость этой парочки, еще придет, но сейчас, по-видимому, для этого не лучшее время.

Когда Жуковский приехал к Пушкину, тот готов был воздержаться от мести, и прямо пообещал ему это.

Примирительное письмо было написано, и уже через час барон прочитал следующие слова: "Господин барон Геккерн оказал мне честь принять вызов на дуэль его сына г-на барона Ж. Геккерна. Узнав случайно, по слухам, что г-н Ж. Геккерн решил просить руки моей свояченицы мадемуазель К. Гончаровой, я прошу г-на барона Геккерна-отца соблаговолить рассматривать мой вызов как не бывший".

* * *

Однако Геккернам пушкинское послание по вкусу не пришлось.

Пока барон пытался связаться с Жуковским для того чтобы вместе с ним как-то отредактировать лаконичную пушкинскую записку, Дантес вошел в свое исходное самонадеянное состояние и решил сам указать поэту, что и в каких выражениях тому следует высказать.

Он записал свои замечания и отправил их к Пушкину с атташе французского посольства виконтом д'Аршиаком, которого еще раньше облюбовал себе в секунданты.

"Милостивый государь, – хорохорился Жорж в своем послании. - Барон де Геккерн только что сообщил мне, что он был уполномочен уведомить меня, что все те основания, по каким вы вызвали меня, перестали существовать и что поэтому я могу рассматривать это ваше действие как не имевшее места.

Когда вы вызвали меня, не сообщая причин, я без колебания принял вызов, так как честь обязывала меня к этому; ныне, когда вы заверяете, что не имеете более оснований желать поединка, я, прежде чем вернуть вам ваше слово, желаю знать, почему вы изменили намерения, ибо я никому не поручал давать вам объяснения, которые я предполагал дать вам лично. — Вы первый согласитесь с тем, что прежде чем закончить это дело, необходимо, чтобы объяснения как одной, так и другой стороны были таковы, чтобы мы впоследствии могли уважать друг друга.

Жорж де Геккерн".

На словах Дантес поручил д'Аршиаку передать Пушкину, что в виду окончания двухнедельной отсрочки он "готов к его услугам" и не хочет представлять дело так, будто он стоит перед выбором жениться или драться. Необходимо, следовательно, точно констатировать, что я сделаю предложение м-ль Екатерине не в качестве сатисфакции или для улаживания дела, а только потому, что она мне нравится, что таково мое желание и что это решено по моей собственной воле!".

В довершении ко всему Дантес заготовил образец письма, которое Пушкин по его мысли должен был переписать своей рукой и вернуть ему. Упоминания о сватовстве из этого послания волшебным образом исчезло: "Ввиду того, что г. барон Жорж де Геккерн принял вызов на дуэль, доставленный ему при посредстве барона де Геккерна, я прошу г-на Ж. де Г. соблаговолить рассматривать этот вызов как не бывший, убедившись случайно, по слухам, что мотивы, которыми руководствовался в своем поведении господин Ж. де Г., не были оскорбительны для моей чести, единственная причина, по которой я счел себя вынужденным сделать вызов".

Все снова перевернулось. Прочитав «свое» письмо, Пушкин не стал вступать в дальнейшие объяснения, а лишь сказал д'Аршиаку, что завтра пришлет к нему своего секунданта, для того чтобы условиться о дуэли.

* * *

Вечером Пушкин столкнулся с Дантесом на рауте в Австрийском посольстве, где собрался весь петербургский свет.

- Если после нашей скорой встречи, - в бешенстве обрушился Пушкин на поручика, - вы по какому-то недоразумению останетесь в живых, то возьмите себе за правило сочинять письма только от собственного имени!

Из-за траура по случаю смерти Карла X все дамы на этом рауте были в черных платьях, лишь одна Екатерина Гончарова в честь своей - еще не объявленной - помолвки с Дантесом догадалась явиться в белом.

Взоры всех присутствующих с недоумением то и дело упирались в силуэт этой странной белой птицы, затесавшейся в стаю черных сородичей.

Увидев эту неожиданную картину, Александр Сергеевич окончательно рассвирепел.

- Вы слишком поторопились, Катрин, вырядившись в это платье, – отрывисто произнес Пушкин. - Этой свадьбе не бывать. Я уже дал ему понять, что поединок состоится. Так что не смейте заговаривать с этим павлином.

Пушкин метнулся вниз, и на лестнице столкнулся с д'Аршиаком.

- Очень хорошо. Я вас как раз искал. Завтра к вам явится мой секундант - Владимир Сологуб.

- Буду рад обсудить с ним все детали этого дела, – ответил виконт, ясно увидев, что Пушкин в бешенстве, и сейчас совсем не время заговаривать с ним о примирении.

- «Все детали» обсуждать незачем. Достаточно коснуться лишь материальной стороны дуэли, – как бы читая его мысли, съязвил поэт. – Я сказал секунданту, ни в какие посторонние объяснения не вдаваться. Вы, французы, всегда очень любезны. Все вы знаете латынь, но когда вас припрет стреляться, вы становитесь в 30 шагах. У нас, русских, иначе: чем меньше церемоний, тем поединок беспощаднее.

17 (29) ноября

Петербург

Однако Сологуб, вопреки просьбе Пушкина, отправился не во французское посольство к д'Аршиаку, а в нидерландское - к Дантесу.

Пушкин находился в таком возбужденном состоянии, что расспрашивать его о каких-либо подробностях Сологуб не решался, с д'Аршиаком же он не был знаком. Поэтому прежде чем что-то предпринять, он пожелал выяснить все обстоятельства нового скандала из первых рук - у Дантеса, с которым был коротко знаком по карамзиновскому кружку.

С самого утра мела сильная метель, так что путешествие заняло время.

Дантес встретил Сологуба настороженно. Наученный горьким опытом, он боялся проявлять инициативу и напрямую иметь дело с секундантом Пушкина. Дантес уходил от вопросов, отсылал Сологуба к д'Аршиаку, и лишь признал, что собирается жениться на Екатерине Гончаровой.

- Пушкин взял назад свой вызов, но я не хочу, чтобы дело выглядело так, будто я женюсь, чтобы избежать поединка. К тому же я не хочу, чтобы при этом произносилось имя женщины. Вот уж год как старик не хочет разрешить мне жениться.

Сологуб был поражен. Он не замечал ранее, чтобы Дантес питал к Катрин какие-то чувства. Но это значило лишь то, что он их умело скрывал, что прекрасно согласовывалось с его нынешним амплуа защитника женской чести.

Только теперь Сологуб вдруг понял причину вчерашнего белого платья Екатерины Гончаровой на траурном рауте; понял причину двухнедельной отсрочки, и главное, - понял причину ухаживания Дантеса за Натальей Николаевной!

Пораженный благородством своего собеседника, Сологуб решил, что не может выполнить поручение Пушкина, предварительно не попытавшись его переубедить.

Под завывания продолжающейся метели Сологуб вернулся на Мойку.

Услышав, что вместо того, чтобы направиться к д'Аршиаку, его секундант стал выяснять отношения с Дантесом, Пушкин пришел в негодование.

- Не хотите быть моим секундантом? Так и скажите. Я найду себе другого. Клементия Россета, например, чтобы далеко не ходить.

Понурив голову, Соллогуб отправился выполнять поручение.

* * *

Д'Аршиак представил Соллогубу всю дуэльную переписку, а именно вызов Пушкина, письмо о двухнедельной отсрочке и, наконец, собственноручную записку Пушкина, в которой тот объявлял, что берет назад свой вызов на основании слухов, что Дантес женится на его невестке.

- Я не очень понимаю, зачем вы показываете мне это. Пушкин намерен драться – неуверенно произнес Сологуб. – Мне поручено обсудить условия дуэли, а не примирения.

Но Д'Аршиак был настроен совсем не по-бойцовски, и продолжал настаивать.

- Уговорите Пушкина безусловно отказаться от вызова. Я вам ручаюсь, что Дантес женится, и мы возможно, предотвратим большое несчастье.

- Напрасный труд. Мы имеем дело с человеком совершенно одержимым, – пробормотал Сологуб, вспоминания свое недавнее объяснение с Пушкиным.

Но д'Аршиак отказался обсуждать условия дуэли, предложив сделать перерыв и еще раз встретиться снова в 3 часа дня. Он был твердо настроен на мировую и вознамерился посоветоваться с Геккернами.

В 3 часа Соллогуб вернулся в Нидерландское посольство.

Совещание носило довольно странный характер. На нем присутствовал Дантес, никак не участвовавший в переговорах, но при этом отсутствовал барон, указаний которого д'Аршиак тщательно придерживался.

Условия дуэли были оговорены за несколько минут: Поединок должен был состояться 21 ноября, на Парголовской дороге в 8 часов утра. Противники должны были стреляться на расстоянии в десять шагов.

Теперь, после того, как задание Пушкина было благополучно выполнено, Соллогуб мог расслабиться и с чистой совестью развивать предложенную секундантом Дантеса тему примирения.

Однако особых идей и усилий от самого Соллогуба не потребовалось, так как с противоположной стороны посыпались самые щедрые предложения.

Соллогуб явно повеселел. Он взял лист бумаги и резюмировал на нем все услышанное от д'Аршиака в следующих выражениях:

"Я был, согласно вашему желанию, у г-на д'Аршиака, чтобы условиться о времени и месте. Мы остановились на субботе, ибо в пятницу мне никак нельзя будет освободиться, в стороне Парголова, рано поутру, на дистанции в 10 шагов.

Г-н д'Аршиак добавил мне конфиденциально, что барон Геккерн окончательно решил объявить свои намерения относительно женитьбы, но что, опасаясь, как бы этого не приписали желанию уклониться от дуэли, он по совести может высказаться лишь тогда, когда все будет покончено между вами и вы засвидетельствуете словесно в присутствии моем или г-на д'Аршиака, что считая его неспособным ни на какое чувство, противоречащее чести, что вы не приписываете его брака соображениям, недостойным благородного человека.

Не будучи уполномочен обещать это от вашего имени, хотя я и одобряю этот шаг от всего сердца, я прошу вас, во имя вашей семьи, согласиться на это условие, которое примирит все стороны. — Само собой разумеется, что г-н д'Аршиак и я, мы служим порукой Геккерна. Соллогуб. Будьте добры дать ответ тотчас же".

Д'Аршиак прочитал письмо, удовлетворительно кивнул и произнес: - Я согласен. Можно посылать.

Жорж попросил, чтобы и ему дали прочесть послание, но секунданты сочли это излишним.


Соллогуб запечатал конверт, и надписав на нем "Господину Пушкину, в собственные руки", отдал письмо извозчику, специально дожидавшегося у подъезда.

Через 20 минут послание появилось на Мойке.

На сей раз Пушкин был доволен. Стоило пригрозить, и вот уже павлиний хвост поручика снова собран в жгут. Упоминание о помолвке во всей этой истории - дело ключевое.

Ответ Пушкина гласил:

"Я не колеблюсь написать то, что могу заявить словесно. Я вызвал г-на Ж. Геккерна на дуэль, и он принял вызов, не входя ни в какие объяснения. И я же прошу теперь господ свидетелей этого дела соблаговолить считать этот вызов как бы не имевшим места, узнав из толков в обществе, что г-н Жорж Геккерн решил объявить о своем намерении жениться на мадемуазель Гончаровой после дуэли. У меня нет никаких оснований приписывать его решение соображениям, недостойным благородного человека.

Прошу вас, граф, воспользоваться этим письмом так, как вы сочтете уместным.

Примите уверения в моем совершенном уважении. А. Пушкин.
17 ноября 1836 года".

Получив ответ, секунданты немедленно отправились на Мойку, чтобы официально сообщить Александру Сергеевичу об окончании дела. Они застали его обедающим с Клементием Россетом, привлеченным Пушкиным в качестве дополнительного секунданта, на тот случай, если Соллогуб опять сделает что-нибудь не то.

Слуга вручил визитные карточки. Извинившись перед дамами, Пушкин вышел из-за стола, и прошел в кабинет, куда уже провели посетителей.

Д'Аршиак чинно поблагодарил Александра Сергеевича за решение отозвать вызов.

- С моей стороны, — вставил Сологуб, — я позволил себе обещать, что вы будете обходиться со своим зятем как с добрым знакомым.

— А вот это, напрасно, — возмутился Пушкин. — Этому не бывать. Никогда между домом Пушкина и домом Дантеса ничего общего быть не может.

И обращаясь уже к д'Аршиаку, добавил:

- Впрочем, я признал и готов повторить, что господин Дантес действовал как честный человек.

- Большего мне и не нужно, — обрадовался д'Аршиак и поспешно вышел из комнаты.

Вернувшись в столовую, Пушкин пристально взглянул на Екатерину Николаевну и объявил:

- Поздравляю вас, вы невеста! Дантес просит вашей руки.

Екатерина бросила салфетку и выбежала из-за стола. Наталья Николаевна поспешила за нею.

- Каков! — сказал Пушкин Россету.

Узнав от д'Аршиака, как закончилась история, Дантес и Геккерн тотчас же отправились к Загряжской, где барон от имени Дантеса сделал формальное предложение Екатерине Гончаровой.

Новость сразу же облетела все залы и гостиные. В лицо жениха и невесту поздравляли, но за спиной перешептывались и недоуменно покачивали головой.

Пушкин торжествовал. Ему казалось, что он полностью раздавил и опозорил своего врага, что сватовство Дантеса, до той поры волочившегося за его женой, откроет обществу его истинное лицо.

18 (30) ноября

Париж

После последней своей беседы с Проспером Мериме Николай Александрович оказался настолько заинтригован историей объявленного сумасшедшим маркиза Де Сада, что в тот же день, прогуливаясь по набережной Сены, спрашивал произведения этого писателя в каждом книжном ларьке.

Торговцы посматривали странно, но один, запросив хорошие деньги, пообещал достать к завтрашнему дню первый роман маркиза - «120 дней Содома».

Завладев основательно потрепанным раритетом, Мельгунов вернулся в гостиницу и с любопытством открыл книгу. Четверть часа он посвятил перелистыванию вводной части, в которой автор знакомил читателей со своими героями, не отделявшими будуарные радости от самого жестокого насилия. Усвоив, что «все четверо были удивительно восприимчивы к содомии и, регулярно ею занимаясь, получали от этого наивысшее удовольствие», Мельгунов заглянул еще в пару мест в середине романа, и тяжело дыша, захлопнул книгу.

Трудно было понять, что в большей мере переполняло его в эту минуту - отвращение, возмущение или изумление.

Ошарашивало то, что это была именно литература. Газетное сообщение о тяжком преступлении, или даже подробные материалы его следствия, но все же заведомо не художественно изложенные – не задевали бы в такой мере. Допустим это часть жизни, допустим, и она заслуживает освещения, но не такого же! Самой детализацией описания автор оказывался не на стороне жертв, а на стороне негодяев, наслаждающихся их мучениями. Для чего еще ему могло потребоваться так глубоко проникаться всеми движениями их патологической похоти?

- Нет, это что-то подлое, страшное и по естественному праву запрещенное, – кипел Мельгунов. – Гейне верно сказал, что там где жгут книги, будут жечь и людей. Но эта книга не заслуживает аутодафе. Это не книга вообще, не роман… это лишь на растопку годится!

И трясущимися руками Мельгунов швырнул сочинение маркиза в камин.

Прошло три дня, Николай Александрович несколько успокоился, но сегодня в полдень, вновь повстречав в кафе «Режанс» Мериме, сказал, что не понимает, зачем тот рекомендовал ему читать Де Сада.

- Это не писатель, это подлый человек. Он лицемерно сочувствует жертвам, но при этом наслаждается их страданиями вместе с теми, кого сам же называет «негодяями»!

- Да разве ж я вам его рекомендовал? – удивился Мериме. – Я упомянул Де Сада к слову. Литература его сомнительна, но это все же литература. Отчасти я даже могу его понять… Энергия, хотя бы и в дурных страстях, всегда вызывает у нас удивление и какое-то невольное восхищение. … И примите во внимание еще один важный момент. Де Сад - поэт насилия, но все же не насильник… В его романах вы имеете дело исключительно с его воображением. Вы, правы, он сочувствует «негодяям», но сам все же не из их числа. Все, что он проделывал с живыми, а не воображаемыми женщинами, он проделывал с их согласия, пусть даже порой и за плату. Де Сад чуть ли не тридцать лет провел за решеткой, но, насколько мне известно, лишь первый его арест был произведен за дело, а не за слово.

- То есть?

- Насколько я помню, он заманил к себе на виллу женщину, связал ее, отстегал плеткой, и втер в раны раздражающую мазь. Причем все это он совершил еще и в Пасху, что придало истории дополнительную скандальность.

- Как вы можете быть уверены, что маркиз никогда больше не повторял таких проказ?

- Просто потому, что его никогда больше ни за что подобное не судили, а поводов для арестов искали постоянно… Он оказывался за решеткой за атеизм и аморальность. И тут, кстати, опять усматривается связь с литературой. До тех пасхальных истязаний, он в общем-то не обращался к перу, а после них больше не обращался к плетке.. После того случая все преступления совершались маркизом исключительно в его литературной фантазии.

- А в каком году, интересно, была эта Пасха? – опомнился вдруг Николай Александрович. Он так уже привык к своим звездным «попаданиям», что не удивился бы и этому. – Не в 1768-ом ли году, случайно? Не 3-го ли апреля?

- Не представляю, как это можно проверить. Я читал об этом давно, в каком-то старом журнале.

* * *

Заинтригованный Мельгунов незамедлительно направился в Королевскую библиотеку.

- Если это произошло в 1768 году, если Мировой Дух этого морального уродца отметил, то что все это значит?

Но ничего связанного с Де Садом в библиотеке Мельгунов не обнаружил. По всей видимости, все действительно было изъято.

19 ноября (1 декабря)

Петербург

Два дня после объявления помолвки между Дантесом и Катрин петербургское общество недоумевало, два дня оно было озадачено одним единственным вопросом: каким образом блестящий и завидный жених, зарекомендовавший себя пламенным поклонником Натальи Николаевны, вдруг надумал жениться на ее бесприданнице-сестре?

Однако уже на третий день головоломка разъяснилась. В этот день барон под большим секретом раскрыл жене министра иностранных дел графине Нессельроде «истинную подоплеку» скандальной истории.

Барон был давно обласкан в доме министра, и хорошо знал о неприязненном отношении его супруги к Пушкину. Он имел все основания ожидать, что здесь ему поверят.

- Не так давно рано поутру заехал ко мне в посольство Пушкин и попросил переговорить с Жоржем, – поведал графине барон. - Просидел у него всего минут пять, удалился, и вот что мне рассказал после этого Жорж.

Пушкин предъявил ему несколько писем, как можно было понять любовного содержания, написанных рукой Дантеса, и спросил:

"Каким образом, поручик, в моем доме могли оказаться эти письма? Ведь они писаны вашей рукой?".

И тогда Жорж нашелся. Он ответил:

"Вам не о чем беспокоиться. Ваша жена приняла у меня эти письма только затем, чтобы передать их своей сестре, на которой я хочу жениться".

— "В таком случае — женитесь".

— "Мой отец не дает мне согласия".

— "Тогда добейтесь его".

Чтобы замять скандал, – печально завершил барон свой рассказ, - я вынужден был придумать эту историю с давнишним желанием Жоржа жениться на Екатерине, и представить себя несговорчивым отцом… Но только умоляю, графиня, никому не слова!»

В тот же день, ту же историю и под тем же строжайшим секретом Дантес поведал паре своих приятелей в кавалергардском полку.

Со своей стороны Идалия Полетика внесла в мутный поток измышлений свежую струю, «проговорившись» в том же кругу, будто бы Пушкин сам без ума от Александрины Гончаровой, и ревнует свою Натали только из вредности.

В считанные дни весть о том, что Дантес ради спасения чести своей возлюбленной был вынужден просить руки ее сестры, нарастая как снежный ком новыми подробностями, пронеслась по Петербургу. Ее повторяли во всех аристократических салонах столицы: в домах Строгановых, Трубецких, Белосельских, Барятинских,… Но что самое печальное, в нее поверили также и в доме Карамзиных, где Дантес стал в эти ноябрьские дни желанным гостем.

20 ноября (2 декабря)

Париж

Герман Гейне уже пять лет жил в Париже, и уже скоро год как объявил своей женой прекрасную Матильду – продавщицу из башмачной лавки, в которой и произошло их знакомство.

37-летний поэт и 20-летняя торговка стали встречаться, ходить на танцевальные вечера, и остававшаяся непреступной Матильда не на шутку вскружила Генриху голову.

Ухаживания за строптивой простушкой, сопровождавшиеся приступами взаимной ревности, казалось бы, завершились летом 1835 года. Однако через полгода Гейне вдруг ясно почувствовал, что он не просто готов бросить якорь подле этой взбалмошной и, как он убедился, ни на кого не похожей особы, но даже и не изменять ей!

Поверив, что это не шутка, Матильда отдалась поэту, резюмирую свой поступок словами: «Анри! я тебе отдала все, что может дать честная девушка любимому человеку и чего он не может вернуть ей. Но если я согласилась стать твоей любовницей, то лишь потому, что из всех людей, которые ухаживали за мной, ты единственный мне понравился, и потому что все говорят, что немцы вернее французов. Но купил ли ты меня или нет, я не продалась, и никогда тебя не оставлю».

Матильда не знала ни одного немецкого слова и не читала произведений своего суженного, но Гейне это не смущало. Напротив, он высоко оценил, что минуя шелуху его литературной славы, столь деформирующий отношения с прочими женщинами, Матильда полюбила в нем мужчину и человека.

Смущало его поначалу лишь одно - необразованность его избранницы. Его угнетало опасение, что его супругу повсюду будут принимать за служанку.

Поэтому прежде чем объявить Матильду своей женой, Генрих решил предварительно обучить ее хотя бы чему-то. Так в феврале 1836 года его любовь была сослана на пару месяцев в пансион благородных девиц.

Заполучив любимую обратно, Генрих решил проэкзаменовать ее вдали от посторонних глаз, в загородном доме. Результаты разочаровывали, но независимо от них весной Матильда была объявлена в кругу друзей Генриха его супругой.

Вопрос, когда был совершен соответствующий визит в мэрию, и имел ли он место вообще, в парижском обществе мало кого волновал.

Хорошо наслышанные об этом необычном союзе, Николай Александрович и Регина с любопытством взглянули на стройную брюнетку, восседавшую с вышиванием на мягком диване.

Матильда немедленно прониклась симпатией к молодым гостям, и стала демонстрировать, какими словами овладел ее попугай.

Гейне со своей стороны был явно рад возможности поговорить на родном языке с очаровательной гостьей, но хорошо зная норов своего «домашнего Везувия», не стал этой возможностью злоупотреблять.

Он говорил, обращаясь преимущественно к Мельгунову.

- Так вы приезжали в Мюнхен знакомиться с Шеллингом?

- Да, я давно слежу за его мыслью… И в последнее время, как мне кажется, понял секрет его бесплодия двух последних десятилетий…

- Интересно…

- Та площадка, на которой Шеллинг пытается решать философские вопросы, это площадка искусства. Шеллинг должен писать романы, а не трактаты..

- Вполне с вами согласен. Господин Шеллинг давно расстался с философским путем и пожелал, посредством некоей мистической интуиции, достигнуть созерцания самого абсолюта. Он стремится созерцать его в средоточии, в его существе, где нет ничего идеального и где нет ничего реального - ни мысли, ни протяжения, ни субъекта, ни объекта, ни духа, ни материи, а есть ... кто его знает что!

- Но ведь и Бога часто пытались определить апофатически, отрицательно. Разве это не ожидаемо?

- Бога, может быть. Но кто вам сказал, что «абсолют» Шеллинга – это Бог?

- Кто же он еще?

- Да мало ли кто? Тютчев в свое время мне рассказывал, что одна из ваших книг именуется «Кто же он?». Вы могли бы себе вообразить, что одним из ответов будет – «Бог»?

Изумленный Мельгунов молчал.

- Вот и я не могу ни на Шеллинговский, ни на Гегелевский абсолюты подумать, будто бы это Бог. Бог Израиля, я имею в виду. Я думаю, что при таких установках определить, «кто же он?», не способна ни только философия, но даже и литература, на которую наш философ делает свою главную ставку, но которой сам действительно не занимается.

- О чем вы говорите? – вернувшись в салон, спросила Регина, отвлеченная ранее Матильдой на осмотр гераней.

- О том, что искусство не может являться последним пределом. О том, что имеются ценности и повыше, – улыбнулся Гейне, бросая нежный взор на свою молодую жену.

- Какая удивительная пара, эти Анри и Матильда, - произнесла Регина, когда они вышли на улицу. – Вы думаете, их союз может быть долговечен?

- Не знаю. Он оставляет странное впечатление.

- Своей женитьбой Гейне сказал именно то, что мы от него сейчас услышали: человеческая близость дороже творчества, дороже искусства. Вопрос лишь в том, можно ли такую женитьбу признать посвящением?

- Признали же мы Посвященными Абеляра и Элоизу, хотя они вообще разошлись по монастырям.

- То другое, – возразила Мадонна. - Абеляр может с Элоизой не соглашаться, но она в 1132 году в своих письмах со всей несомненностью доказала, что они навеки остаются супругами.

- Хорошо. Но разве брак Гейне препятствует его творчеству? Восхищаясь Матильдой, он не прекратил служить искусству. … Своей любовью к жене Гейне оказался посвящен в Гроссмейстеры не в меньшей мере, чем Лопе де Вега своей любовью к Марте.

Историю Лопе де Вега Мельгунов и Мадонна открыли для себя еще во Франкфурте. Они пришли тогда к выводу, что Лопе Де Вега оказался отмечен Мировым Духом тем, что его собственная любовная история превзошла по драматизму все им сочиненные. Да и можно ли было рассудить иначе? В 1616 году 53-летний Де Вега познакомился на поэтическом состязании в Мадриде с 20-летней замужней Мартой и влюбился в нее. В тот момент он был не только прославленным драматургом. Незадолго до этого он был рукоположен, более того – стал служителем инквизиции! Но все препятствия оказались преодолены любовью! Лопе умудрился добиться для Марты развода по суду, и жил с ней счастливо до самой ее смерти.

- Похоже, что Мировой Дух покровительствует влюбленным, - заключил Мельгунов.

- Разве могло бы быть иначе? – горячо заговорила Регина. - Как великая Поэма может обойтись без великой любви? Я бы не удивилась, если бы «звездные годы» вообще в первую очередь отмечались романтическими историями...

При этих словах Мадонна странно взглянула на Мельгунова и у того замерло сердце. Неужели это намек? Намек на их отношения, на их знакомство? Неужели она думает о том, о чем сам он думать не смеет?!

Николай Александрович растерялся. Что тут скажешь? То что он не такой уж выдающийся писатель, чтобы Мировой Дух отметил его вклад в Великую поэму романом с Мадонной?

Писателя выручил проезжавший мимо свободный экипаж, который он бросился останавливать.

21 ноября (3 декабря)

Петербург

В полдень на Мойке появился барон Геккерн.

Пушкина дома не было, но, как оказалось, барон явился вовсе не к нему, а к Наталье Николаевне - с официальным письмом от Дантеса.

- Это послание, - объяснил дипломат. – Которое выражает стремление моего сына положить конец этой связи.

В кратком письме, продиктованном самим же бароном, поручик заявлял, что «отказывается от каких бы то ни было видов на госпожу Пушкину».

Быстро пробежав письмо, Наталья Николаевна вспыхнула:

- Но я замужем, на меня в общем-то и нельзя никак претендовать… Претензии эти я сама в какой-то момент решительно отвергла… Да и связи между нами никакой не было, вам ли, барон, этого не знать?

Произнеся с многозначительным видом несколько поучений на тему, как следует себя вести великосветской даме, барон удалился, а Наталья Николаевна вынуждена была показать «прощальное» письмо Дантеса мужу.

- Это еще что? – взорвался Пушкин. – Чего на сей раз добивается этот подлый интриган?

Пушкин совершенно вышел из себя. Он немедленно удалился в кабинет, где написал два письма.

Первое, адресованное барону, называло вещи своими именами. Пушкин решил освежить в памяти Геккерна все те выходки, которые тот менее всего хотел бы признавать своими, и в завершении открыто обвинил посланника и его «сына» в составлении анонимных писем.

Письмо заканчивается угрозой: "Поединка мне уже недостаточно, и каков бы ни был его исход, я не почту себя достаточно отомщенным ни смертью вашего сына, ни его женитьбой, которая совсем имела бы вид забавной шутки… ни, наконец, письмом, которое я имею честь вам писать и список с которого сохраняю для моего личного употребления".

В этом и состояла та самая месть, которую Пушкин задумал с самого начала, но которую решил отложить до лучших времен: вывести сановитого интригана на чистую воду.

Теперь ничто не спасет этих ничтожеств от позора, каков бы ни был исход дуэли, которая теперь становилась уже совершенно неизбежной.

Написав это письмо, Пушкин принялся за второе, официальное — адресованное графу Бенкендорфу, в котором разъяснял причины дуэли и среди прочего писал:

«Я убедился, что анонимное письмо исходило от г-на Геккерна, о чем считаю своим долгом довести до сведения правительства и общества. Будучи единственным судьей и хранителем моей чести и чести моей жены и не требуя вследствие этого ни правосудия, ни мщения, я не могу и не хочу представлять кому бы то ни было доказательства того, что утверждаю».

Это письмо Пушкин не собирался отсылать. Оно должно было попасть в руки министра после дуэли, каковым бы ни был ее исход.

Закончив письма, Пушкин отправил записку своему секунданту с просьбой подойти к нему как можно скорее.

В восьмом часу Владимир Соллогуб появился на Мойке. Пушкин немедленно пригласил его в кабинет, запер за собой дверь и сбивчивым голосом заговорил:

- Все это время вы были скорее секундантом Дантеса, чем моим, однако я все же не хочу ничего делать без вашего ведома… Я написал письмо к старику Геккерну. С сыном уже покончено, теперь мне старичка подавайте… Вот слушайте.

Пушкин начал читать. Губы его дрожали, глаза налились кровью, и он стал похож на африканца.

Соллогуб был в ужасе от того, что все вернулось на свои круги, но видя, в каком неистовстве находится Пушкин, возражать не стал.

- Я все понял, Александр Сергеевич, я как всегда к вашим услугам, – ответил Соллогуб, а про себя добавил: – Жуковского! Срочно разыскать Жуковского!

* * *

Первым делом Соллогуб направился в Мошковый переулок, к Одоевскому. Субботними вечерами – как это повелось еще со времен любомудров – Одоевский обычно собирал у себя гостей.

Жуковский действительно был там, и услышав о новом повороте событий, немедленно выехал на Мойку.

- Что я слышу?! Теперь ты, оказывается, собираешься вызвать старика? Надеюсь, ты еще не отправил письма?

- Я согласился игнорировать этих мерзавцев, но Геккерн распространяет о моей жене мерзкие слухи. Давеча он явился оскорблять ее в ее собственном доме. Ты ожидаешь, что я это потерплю?

- Остынь. Все можно решить по-другому.

- Как по-другому? Ты просил, чтобы я не нарушал договоренности, никому ничего не говорил о вызове, чтобы Дантес не выглядел трусом. Но почему ты не потребовал того же и от барона? Не потребовал, чтобы он прекратил клеветать на мою жену и выставлять Дантеса рыцарем?

- Ты прав, это не дело, я согласен с тобой… До меня самого доходили уже эти сплетни. Но не пори горячку, не отправляй своего письма… Дай мне возможность попробовать все уладить.

- Сколько можно улаживать?! Ты же сам видишь, он одержимый…

- Я согласен с тобой, он повел себя бесчестно, но это не значит, что ты должен вести себя безрассудно… Уверен, имеются менее радикальные способы остановить барона … Дай мне возможность все обдумать, и в ближайшие же дни дать тебе полный отчет. Ты же пообещай письма пока не отправлять.

- Будь по-твоему, – ответил начинающий уже остывать Александр Сергеевич.

23 ноября (5 декабря)

Петербург

На сей раз Жуковский решил действовать иначе.

На другой же день сразу после воскресной обедни он имел краткую беседу с государем.

- Ваше Величество, вы, должно быть, слышали о памфлетах, полученных Пушкиным?

Государь кивнул.

- Ваше Величество, Пушкин уверен, что анонимные письма были отправлены из Нидерландского посольства, и вызвал на дуэль поручика Дантеса. Он отказался от своего намерения, когда узнал, что Дантес намерен свататься к Екатерине Гончаровой. Но сейчас все снова находится под угрозой, так как из посольства продолжают исходить лживые сплетни, бесчестящие Наталью Николаевну.

- Вот это новость? Все так серьезно?

- До такой степени серьезно, что только Ваше вмешательство, государь, может предотвратить трагедию.

Николай I назначил своему камер-юнкеру аудиенцию на другой же день.

* * *

В понедельник 23 ноября в четвертом часу Александр Сергеевич был принят императором в его рабочем кабинете в Аничковом дворце.

- Мне стало известно, что ты намеревался стреляться с поручиком Геккерном, и отозвал свой вызов, после того, как он посватался к Екатерине Гончаровой.

- Вы верно все слышали, Государь.

- И еще я слышал, что слухи, бесчестящие твою жену, вновь побуждают тебя думать о поединке.

- И до вас эти слухи уже доходят, я вижу?

- В нашу обязанность входит знать все, что происходит в государстве, чтобы предупреждать незаконные замыслы. Дуэль является действием, запрещенным государством, и я не могу ему потворствовать.

Пушкин пристально взглянул на Николая. Таким же взглядом он смотрел ему в глаза в день коронации, когда услышал от царя вопрос: «Где бы ты был, окажись в Петербурге 14 декабря?».

Сейчас бунтарство Пушкина проявилось в частной сфере.

- Бывают ситуации, государь, когда государство не справляется, и гражданину приходится самому защищает свою честь.

- На сей раз государство целиком на твоей стороне… Смею тебя заверить, что репутация твоей супруги не подлежит никакому сомнению. Тебе следует быть выше этих сплетен… Я же постараюсь, чтобы слухи, оскорбительные для жены твоей, прекратились, но и ты должен мне обещать, что ни под каким предлогом не станешь стреляться ни с кем из Геккернов. Я твоему слову верю… обещай мне…

- Обещаю, коли вы, государь, пообещали остановить клевету… Или мне только показалось?

- Царское слово уже тебе было дано. Его два раза не повторяют. Договоримся так. Если опять вздумаешь драться, приходи, я приму тебя немедленно. Доложи, что по срочному делу от Пушкина.

27 ноября (9 декабря)

Мюнхен

Поздно вечером Шеллинг и Паулина сидели у камина. Они слушали, как потрескивают дрова, и попивали приготовленный по тютчевскому рецепту чай.

- Как тебе работается? – поинтересовалась жена.

- Как раз собирался рассказать тебе, что уже два месяца я не столько правлю свои философские труды, сколько пишу роман.

- Роман? – обрадовалась Паулина. – Прекрасно! Что за роман?

- Что-то мистическое, но в то же время и реальное. В завуалированном виде в нем описывается текущий 1836 год.

Шеллинг стал рассказывать о Пасхальной и Вальпургиевой ночах и о том, что в действительности он связывает этот роман с явлением Мирового Духа!

- Представляешь, у меня такое чувство, что это роман-заклинание, что я вызываю им Мировой Дух, что при каком-то нажиме пера порыв ветра распахнет окна, и…

Шеллинг запнулся.

- И тебе явится тень Гете? – шутя спросила Паулина.

- Ты думаешь? – улыбнулся Шеллинг.

- Ну не Гегеля же.

- К такому кошмару я определенно не готов.

- Что ж, подождем, чем это кончится… Я уже с нетерпением предвкушаю чтение.

- Это так удивительно, Паулина. Мы столько лет в браке, и до сих пор во всем согласны, понимаем друг друга с полуслова.

- Ты удивительный муж…

- А ты удивительная жена. Ты живое опровержение слов Экклезиаста: «Чего еще искала душа моя, и я не нашел? -- Мужчину одного из тысячи я нашел, а женщину между всеми ними не нашел».

На первый взгляд слова эти кажутся вздорными. Ведь на свете так много любящих, преданных умных женщин! Да и сам Соломон, говорит в другом месте, в Притчах: "Многие жены добродетельны, ты же - превосходишь их всех". ... Но в Притчах также сказано: «красота обман». Видимо в первом изречении речь идет не просто о женщинах, а о красивых женщинах. Женская красота слишком великая сила, чтобы не деформировать душу, за этой красотой скрывающуюся. Красивая женщина, это все равно как мужчина, обладающий несметным богатством. Им трудно войти в Царствие небесное.

- Ты думаешь? А мне кажется, что красивой женщине как раз наоборот, проще быть хорошей. Она как будто бы вынесена за скобки хищных человеческих отношений, она почти вне той жестокой повседневной игры, которую ведут прочие люди. Я кое-что знаю об этом, я обратила на это внимание еще в девичестве, и с той поры многократно тому получала подтверждения. Красивым легче быть хорошими, поскольку весь мир улыбается им. Они постоянно ощущают его доброту к ним, и сами оттого добры к нему.

- Не все, Паулина, далеко не все. Многие красавицы возбуждают жестокие страсти, и сами становятся жестокими. Но ты и дала на все ответ. Редка та красавица, которая добреет и умнеет от своей красоты. И ты - такая, ты одна на десять тысяч. И этой драгоценностью я обладаю.

- Ну будет уже… А как будет называться твой роман?

- Точно пока не знаю. Наверно, «Мейстер и Магдалина». У меня задуманы два исторических плана – современный, и древний. В современном - события развиваются в Германии, в древнем - в Иудее времен римской оккупации. Но любовь – такая, как наша с тобой - будет и там, и там.

28 ноября (10 декабря)

Петербург

С утра на Мойке появился Александр Иванович Тургенев, он два дня как прибыл из Москвы, и один из своих первых визитов нанес Пушкину.

- Ну, наконец! – обнял Тургенева Пушкин. – Заждался я вас тут, Александр Иванович.

- Я в Москве время не терял, готовил тебе материалы о Гете.

- Погодите о делах. Как там Петр Яковлевич?

- Что сказать, поначалу перетрусил, и было с чего, но сейчас вполне оправился, много гуляет, принимает гостей. Лекаря себе хорошего вытребовал – г-на Гульковского. Тот при мне прямо заявил: «Не будь у меня старухи жены и огромного семейства, я бы им сказал, кто здесь сумасшедший».

Вот только писем от него не ждите, писать ему запрещено: из дома удалены чистая бумага, чернила и перья.

- А я вот Чаадаеву письмо написал, но не отправил. Сообразил, что ему и без меня критиков хватает.

- Я поначалу тоже его журил, но когда увидел, как вся Москва от мала до велика на него опрокинулась, то жаль его стало. Да и перетрусил он тогда не на шутку. И перед Цынским и перед Строгановым лебезил сверх меры.

- Как странно. Я не могу представить, как он это делает… Благородный, полный собственно достоинства дворянин, в присутствии которого хочется встать – только таким я способен его себе вообразить.

- Я тоже удивлен. Я слышал, что граф Поццо ди Борго говорил, что он бы показывал Чаадаева на людных площадях Европы как диковинку, как пример подлинно благородного русского человека. Но оказалось, что и Чаадаев способен превращаться в обычного государева холопа.

- Он мне престранную вещь сказал при нашей последней встрече. Я отметил как раз, что более благородного кавалера чем он в жизни не встречал, но в то же время никогда не слышал, чтобы был у него роман с какой-либо женщиной. Словом, полюбопытствовал у него, любил ли он когда-нибудь?

- Никогда его ни о чем подобном не спрашивал, но горю от нетерпения услышать, что он вам поведал.

- Никогда не угадаете, Александр Иванович. Он ответил, что после его смерти…, я сам все узнаю! Каково?! Я не догадался ему тогда возразить, что вполне могу раньше, чем он, в иной мир отправиться. В последнее время я, признаться, часто стал этого опасаться.

- Вот оно что? Как ты поживаешь, расскажи? – спросил Тургенев, пристально всматриваясь в хмурое лицо Пушкина. Он был уже у Вяземских и узнал, что какой-то кавалергардский поручик полгода приударял за Натальей Николаевной, чем немало нервировал поэта, однако теперь вдруг посватался к ее сестре.

- Как моя жизнь? – помрачнел Пушкин. – Слышали уже что-то о моих делах семейных?

- Слышал, но хотел бы, конечно, из первых рук получить сведения.

- Из первых рук? Мерзкая ядовитая змея вползла в мою жизнь, и я не знаю, как ее вытравить.

3 (15) декабря

Франкфурт

Мельгунов вернулся в Ганау, как было условлено с доктором Копптом, к 12 декабря.

Возвращение превратилось в длинный четырехдневный праздник – Мадонна не захотела задерживаться в Париже с матушкой еще на две недели и пожелала вернуться во Франкфурт в одном дилижансе с Мельгуновым.

Четыре дня они сидели рядом, вместе любовались горными пейзажами, перекусывали за одним столом, а на ночь останавливались в одних и тех же гостиницах.

Регина была девушкой необыкновенной. Ее женская прелесть как будто бы заключалась в какой-то вдохновенной ангельской броне. Она не умела кокетничать. Напротив, в каждом ее движении, в каждом слове проступали величественное достоинство и строгое целомудрие, которые не позволяли мужчинам засматриваться на нее как на вожделенный кусок женской плоти.

Николай Александрович был человеком к женской красоте достаточно чувствительным, и если проводил с барышней какое-то время, то непременно ею увлекался. Однажды, шесть лет назад, такое увлечение завело его слишком далеко. Осознав, что они с Катей не пара, Мельгунов с ней расстался, и хотя и по сей день помогал ей, как мог, и дружески поддерживал, считал своим тяжелым грехом обман ее женского сердца.

Знакомство с Мадонной явилось поэтому для Николая Александровича каким-то новым очищающим душу опытом, каким-то избавлением от тяжелой зависимости. Рядом с Мадонной можно было чувствовать себя достойным мужчиной, не испытывающим в общении с женщиной никакой любовной корысти. Не раз гулял он с Региной по Парижу, рассуждая о земном и небесном, но различие их полов не создавало обычного в таких случаях напряжения.

Первая трещина в этих платонических отношениях проступила после посещения Анри и Матильды, но по дороге в Германию что-то изменилось бесповоротно.

Во время долгих часов, проведенных вместе, броня ее целомудрия как будто истончилась, и сердцу Николая Александровича неожиданно предстала самая обворожительная и самая желанная на свете женщина.

До сих пор они лишь живо обсуждали все на свете, теперь же Регина вдруг стала расспрашивать Мельгунова о нем самом, о его родных, друзьях, наконец, о его сочинениях.

Это неожиданное внимание невольно плавило сердце. В одной из гостиниц Мельгунов спел Регине несколько русских романсов, и оказался на верху блаженства, когда услышал, что лучшим ей показался романс «Я помню чудное мгновение».

- Это мой романс, – с гордостью признался Мельгунов. – Слова Пушкина, но музыка – моя.

- Просто великолепно! Как обидно, что мне совершенно не доступны ваши сочинения! Вы должны перевести для меня какие-нибудь ваши рассказы. Обещайте, что когда мы приедем во Франкфурт, вы сделаете это!

- Конечно, обещаю…

И вот сегодня, наконец, пришло время исполнить обещанное.

Мадонна сама пришла к нему в его гостиничный номер, и Николай Александрович показал ей свою книгу «Рассказы о былом и небывалом». В сборник входили повести «Кто же он?», «Зимний вечер», «Вещий сон», «Любовь-воспитатель», и «Да или нет?».

Мельгунов выбрал историю покороче, и прочитал ее Мадонне, переводя с листа. В повести под названием «Вещий сон» рассказывалось о молодой женщине, ожидавшей на подмосковной даче приезда мужа. Женщине приснился сон, в котором седовласый старец предрек ей смерть к концу лета. Сон повторился три раза, и женщина восприняла его как вещий. Она смирилась, согласилась принять судьбу, принять преждевременную смерть. Лишь одно мешало ей, лишь с одним она внутренне не соглашалась: она не соглашалась умереть, не простившись с мужем. Но вот он приезжает, и смерть отступает. Мрачное предсказание оказалось не в силах сбыться из-за бунта, из-за отказа покориться року лишь в одном, казалось бы, второстепенном вопросе.

История Регине очень понравилась.

- А о чем остальные повести? – спросила она.

- Все, что здесь собрано, объединено общей идеей взаимопроникновения фантазии и действительности. В этом переплетении я вообще вижу основу литературного творчества. Впрочем, я подробно пишу об этом в предисловии, вот послушайте.

И Мельгунов перевел следующий фрагмент из своего предисловия:

«Издаваемые ныне повести были писаны не для печати. Автор отдыхал за ними в минуты досуга, не имея притязаний на талант и славу литератора. Но некоторые из этих безделок случайно попали в руки друзей, которые благосклонно их одобрили и тем побудили автора выйти из златой неизвестности. Может быть, его ожидает неизвестность менее завидная, но он полагается на благосклонность публики, всегда столь снисходительной ко всякому начинанию, и почтет себя вполне счастливым, если она обратит на эти повести хотя минутное внимание. В противном случае, автор вечно будет раскаиваться, что извлек из портфеля скромные плоды своей фантазии».

Так водится говорить в предисловии. Но ведь это рассказ о небывалом; кто ему поверит?

«Нет, издаваемые ныне повести были писаны для печати, и автор отнюдь не думал беречь их в портфеле. Он не отдыхал, но в поте лица трудился над ними. Если бы он не находил повести свои достойными внимания публики, то, конечно, не подумал бы издавать их; но надеется основать на них свою известность и от всего сердца желает, чтобы его имя осталось неразделенно с творением. Автор клянется и божится, что друзья его ни душой, ни телом не виновны во всем этом, и в случае если критик его похвалит, он на себя одного принимает всю ответственность. Если же его раскритикуют, чего он крайне боится, то постарается утешить себя мыслью, что личность и пристрастие управляли его строгим судьей, и что потомство отдаст ему полную справедливость».

Так про себя все думают. Но кто эту быль решится сказать вслух?

Во всем нужна мера, и в скромности, и в искренности. Уравнивайте одну другою, будьте вместе и искренни, и скромны: вот задача жизни, вот тайна предисловий. То же и в искусстве: ни голой правды, ни голого вымысла. Правда стыдлива и носит покров; но этот покров должен не скрывать, а только прикрывать ее строгие формы. Задача искусства – слить фантазию с действительной жизнью. Счастлив автор, если в его рассказах заслушаются былого, как небылицы, а небывалому поверят как были».

- Как это вы все верно и остроумно подметили! – рассмеялась Мадонна, окинув Николая Александровича долгим восхищенным взором. – Вы замечательный писатель! И как? Вы действительно прославились у себя на родине? Вы более известны, чем Пушкин, или менее?

- Пожалуй, что менее.

- Вот как. Расскажите мне теперь о Пушкине, вы, кажется, наконец, сумели заинтересовать меня русской литературой…

- Пушкин даже и как человек необычен, одержимость истиной в нем удивительно сочетается с убийством времени за самыми пустыми занятиями. Он сам пишет о том:

«Пока не требует поэта
К священной жертве Аполлон,
В заботы суетного света
Он малодушно погружен».

Когда он женился, поступил на дворцовую службу и написал антипольские вирши, я было решил, что он предал свой талант, но к счастью, ошибся. Пушкин остался прежним, живым и противоречивым… Его поэзия – это чистейший камертон русской души… - Мельгунов запнулся. – А может быть, не только его поэзия, может быть, и сам он – такой камертон. Вы знаете, в моей стране очень трудно быть независимым, а Пушкину это как будто бы удается. Его поэзия – она как воздух для нас. Если его, не дай Бог, не станет, мы ведь, пожалуй, задохнемся.

Николай Александрович замолчал, невольно оказавшись под впечатлением от этой неожиданно пришедшей ему мысли.

- Ему что-то угрожает?

- Кто знает. Не так давно мне стало казаться, что Пушкин как будто бы играет со смертью.

- Каким образом?

- Он слишком откровенно пишет о приближении смерти, о ее неизбежности. И дело тут не только в «теме», не только в том, что из-за этого Бог может призвать его в 1836 году, как призвал Шекспира в 1616-ом. Дело в том, что Пушкин, как я недавно узнал, очень суеверен. Он должен был бы избегать подобных высказываний, он должен был бы бояться «накликивать беду». А он что пишет? Вы только послушайте: «Блажен, кто праздник жизни рано оставил, не допив до дна бокала полного вина».

- Не беспокойтесь, 1836 год уже почти кончился. – пошутила Мадонна. – Интересно, а Пушкин разделяет ваше литературное кредо относительно смешения былого с небывалым?

- Пушкин виртуозно этим приемом владеет. Скажу больше, я как раз для себя этот принцип открыл, ознакомившись с наброском одного пушкинского рассказа, посвященного его чернокожему прадеду Абраму Ганнибалу…

- Что за рассказ?

- Пушкин написал, что Ганнибал вступил в любовные отношения с парижской аристократкой, которая родила от него ребенка. Я долго оставался под впечатлением от этой истории, воображая будто у Пушкина во Франции, имеются, такие же, как и он, смуглые губастые родственники. Когда был в Париже, то мечтал даже с ними повстречаться… Но все это оказалось чистой выдумкой! Пушкин сам мне в том признался… Представляете, про родного прадеда и такое сочинить!

- И чего же в этом хорошего? Вы бы разве хотели, чтобы про вас что-нибудь в таком роде придумали?

- Про меня? – Мельгунов задумался. – Все зависит от того, какова будет история, в которую меня вплетут! Если она интересна и поучительна, то я совсем не возражаю в ней поучаствовать!

- Интересный у вас подход. Но этак, по-вашему, величайшим литературным гением окажется барон Мюнхаузен, во всяком случае, в переложении Бюргера.

- Какой барон?

- Как! Вы не знаете? Быть того не может!

- Не припомню, чтобы слышал это имя. А Бюргер этот - тот самый, который «Ленору» написал?

- Тот самый. Так слушайте. Это как раз и с вашим литературным кредо, и с вашей страной связано… В молодости барон нанялся в русскую армию, прослужил в ней пятнадцать лет и, переполненный впечатлениями, вернулся в свой родной Боденвердер. Во всяком случае, он без устали рассказывал о своих приключениях, причем столь остроумно и столь преувеличенно, что снискал этим широкую известность. Однако все перешло на совершенно другой уровень, когда Готфрид Бюргер собрал и переработал эти его истории, фактически превратив живого человека в литературный персонаж. Кончилось тем, что герой подал в суд на своего автора и, кажется, проиграл. Тут, как видите, немало жизненных и литературных слоев завернулось.

- Литературный рулет какой-то, – улыбнулся Мельгунов. – Непременно отведаю. Спасибо, что посоветовали.

19 (31) декабря

Франкфурт

Неделю после этого разговора Николай Александрович провел в сладком томлении, вспоминая дружелюбный и нежный взгляд Мадонны.

Это воспоминание было столь упоительно, что Николай Александрович даже не торопился получать новые впечатления, и не искал встречи с Региной. Это был тем более естественно, что до следующего свидания с ней ему было чем заняться: уже на другой же день Мельгунов купил книгу Готфрида Августа Бюргера - «Удивительные путешествия на воде и на суше, походы и веселые приключения барона Мюнхгаузена, как он сам их за бутылкой вина имеет обыкновение рассказывать».

При иных обстоятельствах Николай Александрович одним чтением бы и ограничился. Однако теперь его ожидал ставший уже привычным экскурс в историю, результатами которого он надеялся порадовать Регину.

- Не могли они – Мюнхгаузен и Бюргер - как-то не отметиться в 1768 году, – бормотал Мельгунов, листая журналы и книги франкфуртской библиотеки.

Барон Мюнхгаузен покинул Россию в чине ротмистра в 1752 году, и с той поры безвыездно жил в Боденвердере, занимаясь главным образом охотой, после которой имел обыкновение сидеть с друзьями в павильоне, увешанном головами диких зверей, и вспоминать о былом и небывалом.

Однако куда более широкий круг слушателей образовался у барона все же не в Боденвердере, а в соседнем Геттингене, где он останавливался в гостинице «Король Пруссии». Здесь в гостиничном трактире он обыкновенно и рассказывал свои правдивые истории, послушать которые собирались и гости Геттингена, и его горожане.

Так барон жил на протяжении, по меньшей мере, трех десятилетий, пока в 1786 году профессор местного университета Готфрид Бюргер не издал книгу «Удивительные путешествия на воде и на суше, походы и веселые приключения барона Мюнхгаузена».

Книга немедленно произвела такой фурор, что в Боденвердер стали стекаться паломники, так что барону потребовалось выставлять специальных слуг, преграждавших путь досужим визитерам.

Мельгунов ничуть не удивился, обнаружив, что в Геттингенский университет юный Готфрид Бюргер поступил в 1768 году. Судьбы автора и героя пересеклись в нужном месте в соответствующее тому время!

На другой же день после этого открытия Мельгунов получил приглашение от Мадонны вместе встретить Новый Год.

* * *

В указанный час, в девять вечера, взволнованный Мельгунов вошел в дом Мадонны, которая встретила его и представила своим гостям и домашним.

Отец Регины занимался адвокатской практикой. Узнав, что у него с Мельгуновым имеются общие знакомые – профессор юриспруденции Эдуард Ганс и литератор Генрих Кёниг, он принял гостя по-приятельски, и усадив в кресло рядом с собой, четверть часа расспрашивал о России.

После того как адвокат покинул Мельгунова, тот продолжал сидеть какое-то время всеми забытый. Однако за час до полуночи Регина отозвала Николая Александровича в свою комнату, и с усмешкой наблюдая за его растерянностью, сказала:

- Все собрались тут сегодня с одной целью – встретить Новый год, но у нас с вами имеется и другая задача, не правда ли?

- Какая же? – смущенно спросил Николай Александрович, не совсем понимая, к чему клонит его очаровательная собеседница.

- Я пригласила вас сюда, разумеется, не только затем, чтобы встретить 1837 год, а главным образом для того, чтобы проститься с 1836-ым. Он завершается, и мы просто обязаны это отметить, подвести с вами какой-то итог, разгадать, наконец, замысел Великой Поэмы.

- Мне кажется, Шеллинг его уже вполне ясно указал. В основе Поэмы лежит идея противостояния Пасхальной и Вальпургиевой ночей, противостояния света и тьмы.

- Но это как-то слишком абстрактно, вам не кажется?

- Верно. Дело тут не просто в Пасхе и Шабаше, а в их приватизации. Вопрос Свободы из общекосмического превращается в вопрос человека. Человек Нового мира, и Данте первый из них – воспринимает это противостояние как свою внутреннюю дилемму, и одновременно весь мир видит вовлеченным в ее решение.

- Это интересно. Мы к этому вопросу непременно вернемся. Но мне бы хотелось в первую очередь понять, что в 1836 году произошло? Завершилась ли, по-вашему, в этом году Великая Поэма? Что вы скажите?

- Может быть, и завершилась. Но я не понимаю, как мы сегодня вечером сможем решить такую трудную задачу?

- Вы не поняли. Я не предлагаю решать этот вопрос прямо сейчас. Сейчас я предлагаю просто проститься с уходящим годом. Все остальное мы сделаем в будущем году. Постарайтесь на досуге все обдумать, а когда комната Гете будет свободна, встретимся там и все обсудим. Будьте готовы. А пока простимся с этим удивительным годом.

И Регина указала рукой на стоящую на столике бутылку вина. Мельгунов наполнил бокалы, и они чокнулись.

- У меня предчувствие, - заметила Регина. - Что мы что-то откроем, что-то захватывающее.

- Хорошо, я обещаю подумать, а пока в качестве новогоднего подарка открою вам, что Мюнхгаузен и Бюргер пересеклись в 1768 году.

- Могло ли быть иначе?!

- Я не знаю, познакомились ли они тогда, но именно в том году Бюргер прибыл в Геттинген, куда постоянно наезжал со своими историями Мюнхгаузен. Их судьбы в любом случае сплелись именно тогда.

- Потрясающе! Вы молодчина, Николай. А за жизнь Пушкина можете не беспокоиться – звездный год сегодня завершился.

- Не торопитесь с этим выводом. В России Новый год встретят еще через 12 дней, и еще минимум только через неделю после этого мы здесь узнаем, как прошла его встреча.

24 декабря (6 января)

Петербург

Вечером в сочельник Александр Иванович Тургенев навестил Пушкина на Мойке.

В доме шли приготовления к свадьбе, и поэт был взвинчен.

- Чего ты такой раздраженный? – поинтересовался Тургенев, уже видевшийся с Пушкиным утром в своем гостиничном номере и не заметивший в нем тогда никаких признаков неуравновешенности.

- Вы же видите, во что мой дом превратился… - устало ответил Пушкин. - Это какая-то модная бельевая лавка. Шитье приданого на свадьбу сильно занимает и забавляет мою жену и ее сестер, но меня, признаться, все это приводит в бешенство. Повсюду эти лоскуты. А вчера весь мой стол рулонами сукна завалили.

За два дня до того вышел в свет четвертый том «Современника», в котором была опубликована "Капитанская дочка":

Тургенев не скрывал своего восхищения.

- Я уже почти все прочитал. Сегодня кончу, но уже смело могу отнести этот роман к лучшей прозе на русском языке. Какой плодородный год выдался для литературы! Бальзак написал «Утраченные иллюзии», Мюссе «Исповедь сына века», и вот вы теперь в этом же году – «Капитанскую дочку». А Диккенс?! Вы вообще слышали это имя?

- Нет. Что за птица?

- Несколько Гоголя нашего напоминает. А Гоголь так в этом году «Ревизора» поставил! Какой-то взрыв, какая-то вспышка литературного вдохновения…

- Вы уже видели миниатюрное издание моего "Евгения Онегина"? – спросил Пушкин, несколько успокоившийся в присутствии своего добродушного гостя.

31 декабря (12 января)

Петербург

В канун нового года был большой вечер у Вяземских. Пушкины, конечно, заглянули.

Александр Сергеевич заговорил было с Тургеневым, но смолк и насупился, как только в гостиную под руку с невестой вошел Дантес.

После аудиенции, данной Пушкину Николаем I, все как-то улеглось. Жуковский не только организовал эту встречу, но и дал знать о ней Геккерну, намекнув, что в их противостоянии Поэт находится под покровительством Царя. Подтверждение этому Геккерн получил также и со стороны графа Бенкендорфа.

В результате Дантес не только перестал появляться в доме поэта, но даже прекратил наносить визиты к Карамзиным и Вяземским, когда там бывали Пушкины. Со своей невестой Жорж встречался только по утрам у ее тетки - фрейлины Загряжской.

Однако ближе к новому году Дантес вновь осмелел. Время действия любого человеческого испуга ограничено, и без регулярного грозного окрика быстро притупляется, а тут еще приближалась свадьба, в свете которой Пушкинский бойкот все более казался Дантесу нелепым и неосуществимым.

Как бы то ни было, в приближении Нового Года Дантес стал бывать на вечерах у Карамзиных, Вяземских и Мещерских, не принимая во внимание, ожидаются ли там чета Пушкиных, или нет.

В новогодний вечер у Вяземских Дантес не только назойливо вертелся возле Наталии Николаевны, но и несколько раз кряду бросил на нее грустный и нежный взгляд.

Пушкин сделался сам не свой. Говорил отрывисто, отвечал невпопад.

Наблюдавшая за ним графиня Наталья Викторовна Строганова сказала княгине Вяземской:

- У него такой страшный вид, что, будь я его женою, то, пожалуй, не решилась бы вернуться вместе с ним домой.

- Взгляни, - заметил Александр Карамзин своей сестре Софье. – Только появился Дантес, и Пушкин уже скрежещет зубами и его лицо принимает выражение тигра.

- Настоящий африканец! - ответила Софья Николаевна. - Он просто не умеет собой владеть. Дантесу ведь тоже приходится не сладко, посмотри, как он истощал, как бледен. Но при этом как держится! Сколько самоуважения, ко всем внимателен, со всеми нежен! А Пушкин!

Пушкин между тем отошел в сторону и нелепо встал один у портьеры, насупившись и нервно подергивая ногой.

- А помнишь, как три дня назад Тургенев все время пытался разговорить Пушкина, а он оставался мрачный, как Юпитер во гневе, и прерывал молчание лишь желчными выпадами или демоническим смехом?

- К сожалению, он совершенно не замечает, как он выглядит со стороны, как смешон со своей ревностью.

Пушкин не слышал, что о нем говорят, но замечал, что вызывает снисходительную жалость, и что свет на стороне Дантеса.

11 (23) января

Петербург

10 января состоялась, наконец, свадьба Жоржа и Екатерины. Молодые венчались дважды, сначала по католическому обряду в храме Св.Екатерины, и повторно по православному - в Исаакиевском соборе.

Александр Сергеевич ни в одной из церквей не появился, Наталия Николаевна на обряде венчания присутствовала, но не участвовала в последующем застолье.

11 января, на другой день после свадьбы Жоржа и Екатерины, в нидерландском посольстве состоялся свадебный завтрак. Геккерн старший потрудился на славу.

Организованный им прием представлял собой шедевр дипломатического искусства, искусства демонстрации полного торжества в ситуации дурно пахнущего, даже скандального провала.

За внешним убранством комнат, изысканностью блюд, сиянием лиц – по преимуществу молодых и красивых – скрывались недоумение и беспокойство.

Присутствующие, живо обсуждали отсутствие Пушкиных.

Когда Александр Сергеевич заверял, что не пустит Дантеса к себе на порог даже после того, как с ним породнится, все ближайшие его друзья только качали головами: кто спорил, кто просто не верил, считал бравадой. Теперь обнаружилось, что пушкинский бойкот – не блеф. Впрочем, смущало гостей не столько отсутствие Пушкина, сколько сами виновники торжества.

Эти странные отец и сын присоединили к своему загадочному семейству теперь еще и не менее странную жену и невестку!

Что все это значило? С одной стороны все вроде бы верили версии Геккерна, но с другой, никого не оставляло чувство какого-то подвоха, какой-то ненатуральности всего происходящего.

Многие гости покинули Голландское посольство, так и не решив для себя, что собственно они наблюдали, и кто же они, эти Геккерны? Кто же они в самом деле: благородные рыцари или искусные мистификаторы? Святые люди, умеющие с достоинством принимать любые удары судьбы, или циничные мошенники? При всем том, что общепризнанным считался первый ответ, второй присутствовал в неустранимом осадке легкого недоумения.

- Не может быть, чтобы все это было притворством, - поделилась своими сомнениями с братом Софья Карамзина. - Для этого понадобилась бы нечеловеческая скрытность, и притом такую игру им пришлось бы вести всю жизнь! Мыслимо ли такое?

- В чувства Дантеса к Екатерине я, признаться, не очень верю, – отвечал Александр. - Сегодня он собрался с силами, но вспомни, как он выглядел на свадьбе. Однако его благородство у меня сомнения не вызывает, и это благородство оказывает свое благотворное воздействие на всю ситуацию…. А вот Пушкин не умеет с этим справиться, и выглядит смешно и жалко.

Франкфурт

В тот же день Мельгунов и Мадонна встретились, наконец, в комнате Гете.

Все это время Мельгунов старательно обдумывал задание, полученное в новогоднюю ночь от Регины. Он прочел «Серафиту» Бальзака, в надежде на то, что это появившееся в 1836 году мистическое произведение прольет какой-то свет на загадку Великой Поэмы, но ничего полезного для себя не извлек.

Несколько дней назад Николай Александрович проглотил «Капитанскую дочку». Он пережил настоящий восторг, но как можно связать Гринева с Гамлетом, Дон Кихотом и Фаустом, совершенно себе не представлял.

- Так что же в минувшем году произошло? – спросила Регина. – Начнем с главного вопроса: завершилась ли в 1836 году Великая Поэма, или это случится еще только в 1988?

- Ничто из того, что было опубликовано в минувшем году и приобрело достаточно широкую популярность, не может встать в один ряд ни с «Гамлетом», ни с «Дон Кихотом», ни с «Фаустом». Это очевидно. Если же за конец Поэмы взять «Исповедь сына века» или «Капитанскую дочку», то придется признать, что завершает эту Поэму не точка, а многоточие.

- Я прочитала «Записки Пиквикского клуба», и тоже ничего символического для нас в этом сочинении не усмотрела. Давайте, Николай, подумаем, что мы вообще с вами имеем? Вы обещали, что когда мы отыщем всех героев, всех Гроссмейстеров, то с легкостью прочитаем Поэму и предугадаем конец.. .

- Я не обещал, что с легкостью…

Регина тем временем достала из сумочки карандаш, лист бумаги и стала записывать:

- Наши философы – это Декарт, Кант и Шеллинг. Эти имена очерчивают вам какую-нибудь картину?

- Я бы добавил к ним Джордано Бруно и Марселио Фичино.

- А чем Фичино отличился? Вы мне о нем не говорили?

- Он написал в 1474 году книгу о христианской религии, в которой отождествил ее с платонизмом. Можно сказать – программный труд. Но если Фичино отождествил христианство с платонизмом, то Бруно сделал следующий шаг: он объявил ложью все, что в христианстве от платонизма отличается. «Религия Разума» - это его патент, его находка. Причем это действительно религия, которую впоследствии стали исповедовать не только революционеры, но и философы. И у Гегеля, и даже у Шеллинга отношение к Разуму вполне культовое. Да и к «философии тождества» Шеллинга подвел все тот же Джордано. В этой интеллектуальной интриге он фигура ключевая. Впрочем, Шеллинг, как первооткрыватель Мирового Духа и провидец «звездных» лет, по-видимому, все же главный герой Великой Поэмы. Он вместе с Бруно, Декартом и Кантом формируют ее философский, смысловой хребет – прямой и жесткий хребет. Но все же не ее плоть, которую создают литераторы. И вот с ними все гораздо интереснее.

- Хорошо. Давайте теперь выпишем всех обнаруженных нами поэтов и романистов. Это Данте, Сервантес, Шекспир, Мильтон, Вега, Стерн, Гете. Кого из современников можно вписать? Гейне, Диккенс.

- Я бы еще и Бальзака добавил.

- Что с ним такого необычного произошло?

- Распростился все же в прошлом году со своей Беатриче. Да и в творческом отношении плодотворный год для него был.

- Хорошо, пусть будет Бальзак, но условно, в скобках. И еще, вы говорили, что какой-то ваш друг - писатель пережил какую-то драму в Вальпургиеву ночь.

- Гоголь. Запишите его обязательно. Он начал писать в минувшем году, как мне кажется, весьма любопытный роман.

- А Пушкин? Он что-нибудь стоящее в минувшем году написал?

- Написал. Как раз «Капитанскую дочку» и написал. Не знаю вот только, достаточно ли этого для посвящения в Гроссмейстеры.

- Хорошо, Пушкина тоже условно запишу, – сказала Регина. – А теперь расскажите, наконец, об идее Поэмы. В чем она, по-вашему, состоит?

- Она просматривается уже в линии наших философов, которые ясно показали, что человек ничего толком не знает, да и не может знать о мироздании, но в то же время составляет его сердцевину… Главный сюжет Великой Поэмы состоит в обретении человеком свободы, полной свободы. Но бремя ее очень велико, поэтому самое подходящее название для этой Поэмы дал, как мне кажется, Мильтон - «Потерянный рай».

- Вы даже о названии подумали! Браво! «Потерянный рай». Продолжайте!

- Итак, в основе сюжета лежит наращивание свободы. При обретении каждой ее новой степени разыгрывается своя драма. Первую степень задает Данте. В «Божественной комедии» он, пусть и со зримой опорой на христианский канон, предлагает все же свое, заведомо неканоническое, авторское видение Вечности. Тем самым Данте создал Новый мир, в котором человек зажил на свой страх и риск. В этой первой части Великой Поэмы три главы – 1295, 1379 и 1474, это Ренессанс развивавшийся под сенью Данте. Вторая часть, в которой я бы выделил две главы – 1569 и 1616, знаменуется завязкой Нового времени. В эту эпоху зазор, возникший между каноном и творчеством полностью осознается. Рвется связь времен. С одной стороны, человек по-прежнему стремится к вере и идеалам, но с другой - он на каждом шагу обнаруживает их зыбкость, чувствует, что отчасти сам их создает. Но одновременно происходит раздвоение: Гамлет совершает свои открытия в трагическом ракурсе, Дон Кихот - в комическом. Гамлет и Дон Кихот – это углубление дантовской рефлексии, это вторая производная открытой Данте свободы. Но в пору расцвета Нового времени, в третьей части Поэмы - в главе 1768 - снова происходит объединение, Гамлет и Дон Кихот объединяются в Фаусте.

- Очень интересно. Теперь помолчите. Про эту третью производную свободы, про Фауста я попробую сама продолжить!

- Я весь внимание.

- Новизна Фауста по отношению к Гамлету и Дон Кихоту состоит в его усталости и цинизме. От скуки наш изверившийся трагикомический герой начинает экспериментировать.

- Вы правы. Вы нашли верное слово – экспериментировать. Фауст просто все наугад пробует, ни во что до конца не веря. Но это значит, что следующий, финальный, герой должен завершить эксперимент.

- Не герой, а герои, – поправила Регина. - Свобода в своей четвертой производной наверняка также должна раздваиваться. Один герой призван пройти до конца путь экспериментирования во зле, а другой - в добре!

- Какая неожиданная мысль! Вы совершенно правы, Регина. Героев нашего времени должно быть два. С точкой Великой Поэмы должно быть связано два имени.

- Но таких литературных «естествоиспытателей» пока что-то не видно. Мюссе в своей «Исповеди сына века» новых глубин все же не открывает.

- Но кое-кто уже и до него их открыл.

- Кто?

- Есть такой романист - маркиз Де Сад. Его главный герой – это именно такой вырожденный Фауст.

- Де Сад? Никогда не слышала.

- Я до недавнего времени тоже. Мне про него Мериме рассказал. Я достал одну его книгу, но не смог читать. Он описывает в своих романах немыслимых негодяев, явно наслаждаясь их мерзостями вместе с ними. Но при этом сам он лишь однажды поступил так, как поступают его герои. На пасху 1768 года он связал и до крови высек женщину. Я это в Париже еще выяснил, разыскал в архиве газеты того времени.

- И из-за этой гадости вы хотите произвести его в Гроссмейстеры?! Что за дикость! Выбросите это из головы.

- Попробую. Я бы тоже очень хотел без него обойтись.

Николай Александрович и Регина еще долго обсуждали возможные ходы развития четвертого этапа свободы, и в конце концов стали склоняться к тому, что третья часть Поэмы также включает в себя две главы - 1768 и 1836, и что точка в Великой Поэме появится только в неопределенной дали 1988 года.

Весь этот вечер Регина была оживлена и, как никогда прекрасна, но к великому своему сожалению Мельгунов не замечал в ней того внимания к своей особе, которым девушка одарила его месяц назад. Весь вечер Регина оставалась той небесной сестрой, которой стала для него в первый же день их знакомства.

Однако при прощании она все же бросила на Мельгунова долгий нежный взгляд и сказала:

- Ну что же до встречи, Николай. Вы очень интересный человек. С вами узнаешь столько нового!

- Надеюсь, нам найдется, о чем поговорить, даже если мы окончательно убедимся в том, что Поэма завершится еще через полтора столетия.

- Не сомневаюсь.

18 (30) января

Петербург

Когда на другой день после венчания Жорж и Катерина появились на Мойке со свадебным визитом, Пушкин отказался их принять. Однако он не счел возможным проигнорировать приглашение на свадебный обед, устроенный 14 января в честь молодых графом Строгановым.

В течение всей трапезы Пушкин уклонялся от какого-либо общения с Геккернами, был напряжен и скован.

Однако когда все встали из-за стола, барон подскочил к Пушкину и вкрадчиво заголосил:

- Теперь, дорогой Александр Сергеевич, после того как поведение моего сына совершенно объяснилось, вы, вероятно, забудете все прошлое и измените свое к нему отношение на более родственное?

- Я не понимаю, господин барон, - вспылил Пушкин, - зачем вы уже в третий раз заставляете меня повторять: между моим домом и домом господина Дантеса никогда не будет никаких отношений.

Сам барон, между тем, вполне сознавал смысл своих повторяющихся увещеваний. Он пытался продемонстрировать присутствующим именитым гостям, с каким одержимым нетерпимым человеком ему приходится иметь дело. Теперь, наконец, и сам граф Строганов убедился в беспричинной пушкинской злобе.

Когда Пушкины удалились, со всех сторон полились сетования:

- Как ужасно, однако, ведет себя с вами Пушкин, – сказал граф Геккерну.

- Когда Александр Сергеевич предупреждал, что он и после свадьбы останется вашим врагом, я, признаться, не верил, – с горечью заметил Вяземский.

– Какое упрямство! Какая фанатичная непримиримость! – качал головой граф.

* * *

Встречи Пушкиных с Геккернами происходили почти ежедневно. Так, на другой день - 15 января они оказались вместе у Вяземских, 16 января - на бале в Дворянском собрании. 18 января Дантес и Пушкин столкнулись у саксонского посланника Люцероде.

Почти везде Геккерн не упускал случая выставить Пушкина в глупом свете, выказывая ему всяческие знаки внимания и наталкиваясь на отчуждение.

Особенно повезло ему в Дворянском собрании.

Когда Пушкин обронил запонку, Геккерн немедленно подскочил, подобрал пропажу и вручил Пушкину. Но вместо того чтобы сказать «спасибо», Пушкин, бросил запонку обратно на пол и язвительно воскликнул: - Напрасно трудились, господин барон!

Что же касается Жоржа, то и он на всех этих встречах старался задеть бойкотирующего его Пушкина, то и дело заговаривая с Наталией Николаевной и бросая на нее влюбленные взгляды.

Всего неделя прошла после его свадьбы с Екатериной, но нисколько не смущаясь ни своей жены, ни широкой публики, Дантес принялся ухаживать за Пушкиной в том же режиме, в котором увивался за ней на Каменном острове.

Эта резкая и неожиданная перемена в поведении молодожена озадачила многих. Между тем секрет послесвадебной раскованности имел одну простую причину.

В брачную ночь Катрин открыла Жоржу один важный, но как ей казалось, теперь уже совершенно потерявший силу секрет. Она поведала мужу, что государь взял с Пушкина слово "не драться ни под каким предлогом".

Эта весть немедленно вскружила Дантесу голову, он вновь почувствовал себя на коне, почувствовал над собой счастливое водительство судьбы: вопреки всем пушкинским козням его любовные проекты опять оказались на грани осуществления!

Но идя напролом к вожделенной цели, Дантес парадоксальным образом только усиливал репутацию благородного рыцаря, пожертвовавшего своим счастьем ради чести женщины. Теперь все вокруг с каждым днем все больше убеждались, что этот брак был жертвой – жертвой благородного Жоржа, принесенной по безрассудности и мелочности Пушкина.

- "Бедный Дантес…", - восклицали одни. "Он принес себя в жертву…", "Пушкин, определенно, сошел с ума», - качали головами другие.

Сойти с ума у Пушкина между тем имелись все основания. Ох, если бы все ограничивалось наглостью Дантеса! Куда мучительнее Пушкину было видеть, что происходит с его Натали, видеть, как сестры ревнуют друг друга к расфуфыренному павлину, как пытаются разобраться, кого из них он «любит по-настоящему». Видеть это было всего ужаснее, и против этих страстей Пушкин был совершенно бессилен. Его семья оказалась поглощена «четой» Геккернов, его мир рушился.

С горечью смотрел Александр Сергеевич на свой талисман: его каббалистический перстень как будто перестал хранить его любовь…

19 января (1 февраля)

Петербург

Эти события и отношения самым живым образом обсуждались не только во всех особняках и квартирах, но и в царском дворце.

Во вторник император Николай I присутствовал на премьере оперы «Бронзовый конь» в Большом Каменном театре.

Государь находился в ту минуту как раз под впечатлением от очередной сплетни, касающейся семьи Пушкина, и заметив в антракте Наталию Николаевну, подозвал ее.

- Вы, как всегда прекрасны, Наталия Николаевна, – заметил царь.

- Благодарю, государь.

- Но я слышу, что в последнее время ваша красота доставляет вам немало хлопот.

- Что вы имеете в виду, государь?

- Она привлекает поклонников, а поклонники привлекают осложнения. До меня доходят о вас некоторые светские сплетни. Я бы посоветовал вам быть как можно осторожнее и беречь свою репутацию, сколько для нее самой, столько и для счастья мужа, что очень важно при известной его ревности.

- Благодарю, Ваше Величество, за добрый совет. Я постараюсь к нему прислушаться.

- О чем вы говорили? – тотчас спросил Пушкин, когда они вернулись в ложу.

- Государь давал мне наставления, как мне правильно держаться с поклонниками.

- Как он, однако, оригинально сдерживает свое слово, - скривился Пушкин.

22 января (3 февраля)

Петербург

В этот день Александр Сергеевич отправился на Васильевский остров навестить соседку по поместью Евпраксию Николаевну Вревскую, прозванную близкими Зизи.

Он уже виделся с ней несколько дней назад, но обсуждали они в ту встречу только дела, только подробности, связанные с возможностью продажи Михайловского.

Однако обнаружив в Зизи расположенную к нему дружескую душу, на сей раз Пушкин не только рассказал ей о том, что происходит в его семье, но и расспросил, что говорят о нем на псковщине.

- Противно повторять все это, дорогой Александр Сергеевич.

- Мне надобно знать. Расскажи.

- Ну говорят, что Дантес с твоей супругой любовники, - неуверенно начала Зизи. - Говорят, что он женился на сестре ее, чтобы и к Натали быть ближе, и чтобы вас запутать…

- И что? Получилось у него это?

- Тут разные пересуды. Одни говорят, что если бы не этот брак, вы бы Наталию Николаевну в порыве ревности задушили, что были уже попытки. Ну и что вы за ними и сейчас шпионите, подглядываете, прячетесь за ширмами и слушаете, как они целуются.

Пушкин побледнел, но промолчал и сделал жест, чтобы Зизи продолжила.

- Другие, напротив, говорят, что вы за всей этой историей совершенно интерес к собственной супруге утратили, и увлеклись ее сестрой - Александриной, благо она под одним с вами кровом живет. Ох, зря это все рассказываю! – воскликнула Зизи, заметив исказившееся лицо Пушкина.

- Не зря, Зизи, не зря. Я должен знать, что вокруг меня происходит.

Вернувшись в это день домой, Пушкин машинально взял с полки Библию, случайно открыл ее на псалмах Давида и с изумлением и облегчением стал читать: «Помилуй меня, Господи, ибо тесно мне; иссохло от горести око мое, душа моя и утроба моя. Истощилась в печали жизнь моя и лета мои в стенаниях; изнемогла от грехов моих сила моя, и кости мои иссохли. От всех врагов моих я сделался поношением даже у соседей моих и страшилищем для знакомых моих; видящие меня на улице бегут от меня.. Яви светлое лице Твое рабу Твоему; спаси меня милостью Твоею».

Чувство одиночество отступило, к поэту стали возвращаться силы и решимость бороться.

23 января (4 февраля)

Петербург

Тургенев проснулся рано. Всю ночь ему сильно докучали клопы. Эти насекомые являлись напастью российских гостиниц, равно как и многих частных домов, гостиница Демута исключения из себя не представляла.

В Европе Тургенев отвык от этих тварей, и вернувшись в Россию, поначалу очень страдал, но один человек научил его ставить ножки кровати в наполненные водой миски, и это средство действительно помогало. Но вчера Александр Иванович забыл подлить воды и под утро проснулся покусанный с ног до головы.

Раннее пробуждение, однако, пошло на пользу. Тургенев закончил переписку «Веймарского дня», так что когда к обеду к нему заглянули Пушкин и Плетнев, то материал был уже полностью готов.

Пушкин тут же с интересом углубился в представленный Тургеневом отчет.

- Отлично, Александр Иванович, отлично. Личность Гете для всех загадочна и интересна… Его «Фауст» - вершина немецкой литературы. Это особый мир, как «Божественная комедия». Я бы сказал, что это в изящной форме альфа и омега человеческой мысли со времен христианства!

- Когда-то я бы целиком присоединился к вашим словам, – покачал головой Тургенев. – Однако вижу теперь, что он соблазнил слишком много малых сих, веровавших во Христа. Многие юноши, вдохновленные «Вертером», покончили с собой, и все же это то сумасбродство, которое подтверждает Священное Писание – «Сильна как смерть любовь». Но Фауст несет для творческого существа какой-то глубинный разлад, какой-то последний искус. Я бы не решился написал «Фауста». То есть, не написал бы, если бы имел гений Гете. Гете - это поэт холодных сомнений. Когда-то он казался мне доверенным лицом Мирового духа, но сейчас он мне начинает казаться доверенным лицом Мефистофеля.

- А может быть, Мировой дух и Мефистофель – просто одно лицо? – смело предположил Пушкин.

- Одно лицо? -

- Философия, конечно, не самая моя сильная сторона, но мне кажется, что чисто логически вы должны такое допустить.

Франкфурт

В тот же день Мадонна пришла в гости к Мельгунову.

- У меня новости, – сообщила она.

- Вот как.

- После нашего разговора о Великой Поэме я написала письмо Мериме. Он так угодничал передо мной, помните? В общем, я решила, что не сильно обременю его, задав один вопрос. Я спросила его, как он относится к Де Саду, считает ли его писателем? Вчера я получила ответ.

- Очень интересно.

- Мериме мне ответил, что Де Сад, конечно, беллетрист, и привел всякие невразумительные доводы в его защиту, но главное, прислал несколько высказываний этого маркиза. Есть любопытные. Вот взгляните.

«Да, я распутник и признаюсь в этом, я постиг все, что можно было постичь в этой области, но я, конечно, не сделал всего того, что постиг, и, конечно, не сделаю никогда. Я распутник, но я не преступник и не убийца..», и вот это: «Ты хочешь, чтобы вся вселенная была добродетельной, и не чувствуешь, что все бы моментально погибло, если бы на земле существовала одна добродетель».

- Интересная мысль, – кивнул Мельгунов.

- Интересная, но интересней другое.

- Что же именно?

- То, что эта мысль не нова, что ее высказывают также и весьма добронравные люди. Я вспомнила, что нечто похожее читала у Мильтона, и вот что разыскала в его «Речи о свободе слова". Посмотрите, я вот здесь для вас выписала: «Добро и Зло… произрастают вместе и почти неотделимы. Познание Добра так связано и сплетено с познанием Зла, что при кажущемся сходстве их не просто разграничить, их труднее отделить друг от друга, чем те смешанные семена, которые было поручено Психее очистить и разобрать по сортам. С тех пор как вкусили всем известное яблоко, в мир явилось познание Добра и Зла, этих двух неотделимых друг от друга близнецов. И быть может, осуждение Адама за познание Добра и Зла именно в том и состоит, что он должен Добро познавать через Зло".

- Тут что-то не то, – встревожился Мельгунов. - Добро и зло не симметричны. Где-то в писании сказано: «Горе тем, которые говорят, зло - это добро, и добро - это зло, кто подменяет тьму светом и свет тьмою, горькое сладким, и сладкое горьким». Когда я плыл из России в Германию, то спустился как-то раз в машинное отделение и наблюдал работу паровых двигателей. И вот что я там заметил: чтобы колесо, приводящее в движение винт, вращалось в одном направлении, поршень должен был совершать попеременные движения: то вперед, то назад. То же вроде бы и возрастание в свободе - чтобы прогресс шел, добро и зло должны одолевать друг друга. Но если движения поршня – вперед – назад не просто симметричны, но и сущностно равноценны, то о добре и зле этого сказать нельзя.

- Это я и имела в виду! Даже если маркиз сам так высказался о добродетели, а не украл эту мысль у Мильтона, он не вправе был ее использовать для оправдания зла. Оправдывать этой мыслью собственное зло нельзя, только чужое объяснять можно!

- Маркиз негодяй. Он не смел эти свои романы писать! Но написав, он задачу вырождения Фауста, похоже, честно выполнил. Теперь вопрос – кто писатель, взявший на себя противоположную задачу?

- Учитывая высказанную Мильтоном мысль, эта задача вообще невыполнима. Вы представляете себе героя положительного во всех отношениях?

- Скучнейший, должно быть тип.

- Поэтому, возможно, мы его и не замечаем.

24 января (5 февраля) Воскресенье

Петербург

В воскресенье утром Наталья Николаевна вошла в кабинет Пушкина и уселась на медвежьей шкуре у ног мужа, расположившегося в своем глубоком кресле.

Накануне они были на балу у графа Ивана Воронцова-Дашкова. Дантес в тот вечер был развязен как никогда. Он несколько раз продефилировал мимо Пушкиных, каждый раз отпуская какие-то шутки в адрес своей «законной» супруги. Взбешенный Александр Сергеевич отошел в другую часть зала. Торжествующий Дантес немедленно подскочил к Наталии Николаевне.

С тягостным чувством Пушкин наблюдал эту картину издали, и в какой-то момент заметил, что жена его как будто смутилась.

По дороге домой она отмалчивалась, но сегодня Пушкин вернулся к тому разговору и настойчиво требовал подробности.

- Екатерина порекомендовала мне своего мозольного оператора, и Жорж пошутил на этот счет.

- Представляю, что он мог сказать – тема мозолей такая животрепещущая в казармах.

- Ты прав, он ее обыграл, сказав: «Je sais maintenant que votre corps est plus beau que celui de ma femme» - "Теперь я знаю, что ваше тело намного красивее, чем тело моей жены" ("cor" ("мозоль") и "corp" ("тело") звучат одинаково).

- Что? И ты не отогнала его? Ты все еще испытываешь к этому ничтожеству какие-то чувства?

- Нет, теперь нет.

- Помнишь, вчера ты высказала сомнение в том, что Дантес влюблен в Екатерину?

- Да, помню.

- Но на самом деле тебя занимало, любит ли он все еще тебя… Так ты при этом выглядела… Именно это было написано на твоем лице… Когда это уже кончится?!

- Тебе кажется! Все давно кончилось!

- Ты так говоришь и чувствуешь, когда сидишь подле меня, но стоит ему появиться, вся вспыхиваешь от волнения…

- Неправда…

- Ты ведь понимаешь, что этого каламбура я ему попустить не могу, что я буду с ним драться. И по кому из нас ты станешь плакать?

- Что за вопрос? По тому, кто будет убит, конечно.

В этот момент в кабинет постучались посетители: медик Сахаров и поэт Якубович.

Наталья Николаевна поднялась со шкуры и покинула кабинет.

25 января (6 февраля)

Петербург

С утра Пушкин направился на встречу с Зизи. Три дня назад, а именно после разговора с ней, он понял, что черта пройдена, что дышать в смраде окружающей его клеветы он просто не в состоянии. Мерзкий каламбур Дантеса окончательно вывел Пушкина из себя, сделал решение бесповоротным. Вчера как-то руки не дошли написать Геккерну обличительное письмо, но сегодня он сделает это.

Пушкин взбодрился – это решение явилось для него глотком свежего воздуха. Он чувствовал себя другим человеком.

Да, сегодня он сделает это. Вот встретится только, как обещал, с Зизи, проводит ее в Эрмитаж… Но сначала, конечно, надо решить неопределенную ситуацию с запретом царя на дуэль.

Ровно два месяца назад царь пообещал, что проследит за тем, чтобы скандал улегся, а в случае осложнения примет Пушкина незамедлительно.

Теперь, решив драться, он просто обязан был нанести государю императору прощальный визит. Нарушая свое слово, он должен дать понять государю, что тот не выполнил своего.

Царь был его последней линией обороны, именно его появление приостановило в ноябре отправку того письма, которое он отправит сегодня, письма, срывающего с Геккерна маску благопристойности.

Царю было бы достаточно выразить голландскому посланнику свое недовольство поведением Дантеса, чтобы тот снова стал тщательно следить за тем, чтобы не попадаться на глаза Пушкиным. Но вместо этого государь предпочел сделать выговор его жене!

Пушкин велел доложить о себе словами: «Пушкин, по срочному делу», и действительно был принят в кратчайший срок - через четверть часа его проводили в рабочий кабинет Николая.

В этом отношении слово царя - принять его немедленно - оказалось действительно царским.

- Ну что скажешь, Александр Сергеевич, слово свое ты, я вижу, держишь. Это хорошо, это очень хорошо.

- Как же мне его не держать, государь, коли, и вы свое сдержали? Ведь вы, государь дали такие важные, такие ценные советы моей жене. Предостерегли ее от легкомысленного поведения. Оградили от беды. Очень вам признателен, государь. Очень.

— Разве ты мог ожидать от меня иного? — спросил немного сбитый с толку царь.

— Не только мог, государь, но, признаюсь откровенно, я и вас самих подозревал в ухаживании за моею женой.

- Вот как?! – не поверил своим ушам царь.

- Именно так, государь. Вашего совета нам, поэтому, очень недоставало. Теперь и умирать не страшно.

- Умирать?! С чего это ты умирать собрался? Ты же слово дал не драться.

- Мало ли чего может случиться. Все под Богом ходим. Вам ли, государь, не знать, как часто меня тревожат мысли о приближающейся смерти.

- Откуда же мне это знать?

- Мне казалось, что вы мой цензор.

- Верно. Ты прав! – расхохотался государь, и неожиданно продекламировал:

"День каждый, каждую годину 
Привык я думой провождать, 
Грядущей смерти годовщину 
Меж их стараясь угадать…".

- Вы помните наизусть! – изумился Пушкин. – Вот уж не ожидал!

- Помню, как видишь, – снова рассмеялся чрезвычайно довольный собой Николай. - И из «Евгения Онегина» тоже помню:

«Блажен, кто праздник жизни рано
Оставил, не допив до дна
Бокала полного вина,
Кто не дочел Ее романа
И вдруг умел расстаться с ним,
Как я с Онегиным моим».

- Ого! Но тогда не удивляйтесь моим словам, государь. Я не сегодня к смерти готовиться стал. Я и место для могилы в Святогорском монастыре уже год назад выкупил. Но после совета вашего уже не столько за жену, сколько за детей своих беспокоиться стал. Как бы не пошли они по миру, кормильца лишившись.

- Ну уж если ты и впрямь перед Царем небесным предстать опасаешься, то насчет детей своих не беспокойся. Царь земной их своим покровительством не обделит.

- Премного благодарен вам, государь.

* * *

Выйдя в длинный дворцовый коридор, Пушкин невольно задумался над собственными словами, только что услышанными из уст царя:

«Блажен, кто праздник жизни рано

Оставил, не допив до дна!»

- Кто и как догадал меня такое написать? О чем я думал? Почему не боялся? Чем нынешний момент, когда я действительно иду на смерть, отличается от того, когда я писал эти строки? Почему я не стучал в тот миг по столу, а сейчас думаю, что пора уже надевать заговорный перстень Нащокина? Искусство делает меня бесстрашным. Когда я слышу голос муз, то любой другой расчет отступает. Я пишу, не опасаясь последствий. Ну а «пока не требует поэта к священной жертве Аполлон»… Печально, печально. Но ведь имеется и какое-то иное искусство, искусство царя Давида. Как он сказал: «На Бога уповаю, не боюсь; что сделает мне человек?». Такое искусство делает бесстрашным и в жизни. Впрочем, искусство ли это?

* * *


Вернувшись домой после прогулки с Зизи, Пушкин несколько расширил то письмо, которое написал Геккерну в ноябре, но которое по настоянию Жуковского так и осталось не отправлено.

«Барон!

Позвольте мне подвести итог тому, что произошло недавно. Поведение вашего сына было мне известно уже давно и не могло быть для меня безразличным. Я довольствовался ролью наблюдателя, готовый вмешаться, когда сочту это своевременным. Случай, который во всякое другое время был бы мне крайне неприятен, весьма кстати вывел меня из затруднения: я получил анонимные письма. Я увидел, что время пришло, и воспользовался этим. Остальное вы знаете: я заставил вашего сына играть роль столь жалкую, что моя жена, удивленная такой трусостью и пошлостью, не могла удержаться от смеха, и то чувство, которое, быть может, и вызывала в ней эта великая и возвышенная страсть, угасло в презрении самом спокойном и отвращении вполне заслуженном.

Я вынужден признать, барон, что ваша собственная роль была не совсем прилична. Вы, представитель коронованной особы, вы отечески сводничали вашему сыну. По-видимому, всем его поведением (впрочем, в достаточной степени неловким) руководили вы. Это вы, вероятно, диктовали ему пошлости, которые он отпускал, и глупости, которые он осмеливался писать. Подобно бесстыжей старухе, вы подстерегали мою жену по всем углам, чтобы говорить ей о любви вашего незаконнорожденного или так называемого сына; а когда, заболев сифилисом, он должен был сидеть дома, вы говорили, что он умирает от любви к ней; вы бормотали ей: верните мне моего сына.

Вы хорошо понимаете, барон, что после всего этого я не могу терпеть, чтобы моя семья имела какие бы то ни было сношения с вашей. Только на этом условии согласился я не давать хода этому грязному делу и не обесчестить вас в глазах дворов нашего и вашего, к чему я имел и возможность и намерение. Я не желаю, чтобы моя жена выслушивала впредь ваши отеческие увещания. Я не могу позволить, чтобы ваш сын, после своего мерзкого поведения, смел разговаривать с моей женой и — еще того менее — чтобы он отпускал ей казарменные каламбуры и разыгрывал преданность и несчастную любовь, тогда как он просто трус и подлец. Итак, я вынужден обратиться к вам, чтобы просить вас положить конец всем этим проискам, если вы хотите избежать нового скандала, перед которым, конечно, я не остановлюсь.

Имею честь быть, барон, ваш нижайший и покорнейший слуга.

Александр Пушкин

26 января 1837.

Закончив письмо, Пушкин отправил его Геккерну по городской почте, после чего направился вместе с Жуковским в мастерскую к Брюллову, а оттуда ближе к вечеру к Вяземским, где помимо прочих гостей оказался опять же Дантес с женой.

Впервые за последние месяцы Пушкин был самим собой. Вместо желчного и напряженного, все увидели вдруг прежнего Пушкина – легкого, веселого, полного достоинства.

Глядя на Жоржа Геккерна, Пушкин сказал Вере Федоровне Вяземской:

- Что меня забавляет, так это то, что этот господин веселится, не подозревая, что ждёт его по возвращении домой.

- Что же именно? – спросила Вяземская . - Вы ему написали?

Он сделал утвердительный знак и прибавил: - Его отцу.

– Как? Письмо уже отправлено?

Пушкин кивнул еще раз.

– Сегодня?

Потирая руки, Пушкин снова сделал положительный жест.

– Неужели вы все еще помышляете об этом? Мы надеялись, что все позади.

– Разве вы принимаете меня за подлеца? – вскочил поэт. - Я ведь уже сказал вам, что с молодым человеком мое дело кончено. Но с отцом дело другое.

26 января (7 февраля)

Петербург

Утром Пушкин некоторое время провел у Тургенева в гостинице Демута – смотрел копии исторических документов, обнаруженных Александром Ивановичем в парижских архивах. Однако в полдень, почувствовав, что пора проверить, не появились ли какие-то вести от Геккерна, он решил вернуться домой.

Ждать пришлось недолго, в час дня в дом на Мойке явился виконт д’Аршиак, вручивший Пушкину вызов от Дантеса.

Владимира Соллогуба, который ранее уже согласился быть секундантом, в Петербурге в эту пору не было, и проведя остаток дня в обществе Тургенева и Зизи, вечером Пушкин отправился на бал к графине Разумовской, надеясь встретить там какого-нибудь подходящего кавалера на эту роль.

Его выбор пал на секретаря английского посольства Меджениса – иностранный подданный не пострадает от участия в дуэльной истории.

Медженис обещал подумать, однако уже полвторого ночи по почте он него пришел отказ: «Я вижу, - писал дипломат, - что дело вряд ли может окончиться примирением, – а только это и могло бы побудить меня принять в нем участие. Поэтому я прошу Вас не возлагать на меня тех обязанностей, о которых Вы говорили.

27 января 1837

Франкфурт

Весь день Николай Александрович провел в библиотеке - сколько позволяли глаза читал о Кампанелле, о том, как весной 1616 года мужественный мыслитель писал в инквизиторских застенках «Апологию Галилея», спасал честь науки.

Взволнованный прочитанным, Мельгунов вышел прогуляться по городу и сами ноги принесли его на бульвар Гроссер-Хиршграбен.

Летом здесь было живо и зелено, но сейчас все выглядело сумрачно черно-белым: тусклый подмокший снег, серые стены домов, черные стволы деревьев. Лишь черепичные крыши, словно шляпки подосиновиков, ярко пестрили за кронами голых каштанов.

Белый диск солнца, скрывающийся за плотными облаками, клонился к закату, но на обычно оживленных в этот час улицах не было ни души.

Что-то странное, даже пугающее было в этом внезапном запустении города. Мельгунов стал озираться по сторонам. Никого.

Вдруг дверь видневшегося вдали гетевского дома приоткрылась, из нее выскочил огромный черный дог, а следом за ним вышел чуть сгорбленный старик.

Сердце Николая Александровича учащенно забилось, и неровной походкой он устремился навстречу загадочному незнакомцу. Их глаза встретились.

- Сегодня никак тот самый день, когда солнце можно перепутать с луной, а луну с солнцем. Не правда ли? – произнес старик.

- Кто вы? – невольно вырвался у Николая Александровича давно мучащий его вопрос.

- Кто же я?! – с усмешкой переспросил старик - Возможно еврей, возможно алхимик? Или, может быть, духовидец, вечный жид, злой дух, привидение, вампир, Мефистофель или все вместе?

То были парафразы из повести «Кто же он?». Яснее ответить было невозможно. Старик читал мысли, он не был человеком из плоти и крови.

- Так вы - Гете?! – воскликнул Мельгунов.

- Отгадывайте, мой дорогой друг, отгадывайте. Вы же это предложили своему читателю.

- Жестокий ответ.

- Мы вообще живем в жестоком мире, дорогой Николай Александрович. Но вы сами прекрасно справляетесь. Должен сообщить, что вами очень довольны.

- Кто доволен? Чем?

- Вашими изысканиями довольны. Шеллинг немного разочаровал нас, а вы порадовали. Вы были единогласно избраны историографом ордена Великих мастеров. Я пришел уведомить вас об этом.

- Благодарю, – пробормотал Мельгунов.

- Ну что ж, прощайте, дорогой Николай Александрович, надеюсь, потомки вас не забудут.

Старик отвесил Мельгунову легкий поклон и двинулся по бульвару, который в тот же миг начал наполняться людьми.

Ошеломленный историограф растерянно смотрел ему вслед. Черный дог медленно оглянулся и бросил на писателя осмысленный взор.

- Боже, как же я не догадался раньше! – схватился за голову Мельгунов. – Внешность пса сбила меня с толку! Если бы он выглядел как мелкий лохматый пудель, в образе которого Мефистофель явился Фаусту, я бы немедленно его опознал!

27 января (8 февраля)

Петербург

В 11 часов Пушкин возобновил поиски секунданта. Прежде всего он отправился к Константину Россету, жившему на Пантелеймоновской улице, но того дома не оказалось.

Сев в сани, Пушкин стал думать, к кому ему обратиться теперь, и вдруг увидел на другой стороне улицы Данзаса.

- Здравствуй Данзас, а я как раз к тебе. Садись со мной в сани, поедем во французское посольство, будешь свидетелем одного разговора.

Всю дорогу до самых дверей квартиры д’Аршиака на Большой Миллионной Пушкин весело болтал о самых посторонних предметах. Когда же они вошли и раскланялись с хозяином, поэт объявил Данзасу:

- Суть дела в следующем. Барон Геккерн и его так называемый сын оскорбляют меня и преследуют мою жену… Если дело это не закончится сегодня же, то в первый же раз, как я встречу какого-нибудь Геккерена — отца или сына, — я им плюну в физиономию.

Произнеся эти слова, Пушкин, указал рукой на Данзаса и решительно объявил:

- Вот мой секундант.

Лишь после этого он поинтересовался у самого Данзаса:

- Надеюсь, вы согласны?

- Боюсь, что у меня нет выбора, – пробормотал старый лицейский друг.

- Прекрасно! – обрадовался Пушкин, и добавил, обращаясь уже к д’Аршиаку:

- Есть двоякого рода рогоносцы: одни носят рога на самом деле; те знают отлично, как им быть. Положение других, объявленных рогоносцами широкой публикой, затруднительнее. Я принадлежу к последней группе.

Во втором часу Данзас прибыл в дом Пушкина и сообщил, что дуэль состоится в 5 часов за Черной речкой у Комендантской дачи.

Пушкин положил в карман сюртука копию своего письма Геккерну, и указав на это Данзасу, сказал: - Если убьют меня, возьми эту копию и сделай из нее какое хочешь употребление.

- Надеюсь, что мне не придется выполнять этого поручения.

- Ну а пока съезди в оружейный магазин Куракина, возьми там пистолеты, которые я вчера отобрал. Встретимся в кондитерской Вольфа и Беранже в 4 часа.

Данзас удалился. Наталия Николаевна с детьми отправилась в гости к Мещерским, дома оставалась только Александрина.

- Вы я, вижу, в добром расположении духа сегодня, Александр Сергеевич? – улыбнулась она, столкнувшись с Пушкиным в гостиной.

- Еще бы! Я написал письмо барону, в котором сказал все, что о нем думаю.

- Вот как?! – встревожилась Александрина, но не нашлась, что сказать в ответ.

Пушкин между тем хорошенько помылся и сел за свой письменный стол. Он запечатал написанное еще в ноябре письмо Бенкендорфу, и стал просматривать полученную утром корреспонденцию.

«Сегодня я нечаянно открыл Вашу Историю в рассказах, и поневоле зачитался. Вот как надобно писать», - стал отвечать он на письмо Ишимовой.

Запечатав письмо, Александр Сергеевич взял с полки Библию, и открыл так полюбившуюся ему в эти дни книгу – книгу Псалмов Давидовых.

«Помилуй меня, Боже! ибо человек хочет поглотить меня; нападая всякий день, теснит меня. Враги мои всякий день ищут поглотить меня, ибо много восстающих на меня, о, Всевышний! Когда я в страхе, на Тебя я уповаю. В Боге восхвалю я слово Его; на Бога уповаю, не боюсь; что сделает мне плоть? Всякий день извращают слова мои; все помышления их обо мне - на зло: собираются, притаиваются, наблюдают за моими пятами, чтобы уловить душу мою. Неужели они избегнут воздаяния за неправду свою? На Бога уповаю, не боюсь; что сделает мне человек?».

Чувство теплоты разлилось в сердце Александра Сергеевича. Создатель близок, Создатель ведет его. Имеют ли псалмы отношение к искусству, или не имеют – пусть решают любомудры, но он в этот час положится на те «музы», которые хранили царя Давида.

Приняв решение, отослав Геккерну письмо, в котором он изобличал его низость, Пушкин почувствовал себя захваченным каким-то могучим валом свободы. Его как будто несло. Суд Божий свершится, если Бог пожелает, то покарает злодея, если захочет, то пострадает Его пророк, злодея изобличающий, но что бы не произошло - то свободное парение в волнах Его воли, а не прогибание под требованиями ненавистной необходимости. Пуды обязательств, компромиссов, повседневных забот и роковых пут, гнетущие поэта последние месяцы, вдруг разом перестали оттягивать его плечи.

Пишется великая Поэма, замысла которой он не понимает, но в которой он участвует все же не только как герой, но и как соавтор!

Пушкин был спокоен. Он почувствовал глубокое доверие небесам, почувствовал, что должно произойти именно то, что задумал Автор всего мира, что он в Его руках. Пришел час истины, час, в который все суетные ложные веры следует оставить позади.

Он помнил, конечно, о «счастливом» нащокинском фраке, но не стал его надевать. Он остался в том же сюртуке, в который облачился утром.

Он ни на минуту не забывал о специально заказанном для него Нащокином заговорном кольце, защищающем от насильственной смерти, но оставил его лежащим в ларце.

Да, совершится то, что желает Бог, чары же пусть будут посрамлены. Каббалистический перстень Воронцовой он специально снимать, пожалуй, не станет. Он и так уже проявил свою ненадежность, да и защита от смерти все равно вне его компетенции…

- Куда вы, Александр Сергеевич? – спросила встревоженная Александрина, увидев, что Пушкин направился к выходу.

- В кондитерскую, Александрина, - весело ответил поэт. - В кондитерскую. Сладкого захотелось.

Пушкин вышел из дома направился к саням, и тут вдруг заметил, что на улице похолодало. Нет ничего хуже, чем вернуться за забытым предметом, но Пушкин нарушил табу - он вошел в дом, забрал шубу и сел в сани.

- Если уж Бог ввернул в мою историю такой сюжет, если уж Он ввел в роман моей жизни пару этих мерзких слепней, то это для чего-то, и не следует делать вид, будто бы это решение было не Его. Как же это, право, со мной - «сочинителем» - в самой жизни приключилось такое, чего ни один романист пока еще не измыслил?

* * *

Данзас уже ждал Пушкина в кондитерской.

Выпив по стакану лимонада, Александр Сергеевич и его секундант вышли на улицу, сели в сани и погнали к Черной речке.

Небо было ясное, но дул сильный ветер.

Данзас и д’Аршиак выбрали подходящее место. Полянку с тремя березами скрывал плотный кустарник, так что с дороги извозчики ничего не могли разглядеть.

Снега было по колено, и оба секунданта вместе с Дантесом принялись вытаптывать площадку в 20 шагов.

Пушкин в расчистке участвовать не стал, и с нетерпением наблюдал за работой со стороны.

Вид топчущихся людей стал его утомлять. Поэт оглянулся. Саженях в пятидесяти, там, где кусты редели, сидел крупный черный дог и внимательно взирал на происходящее.

- Откуда этот пес? – удивился Александр Сергеевич, который предыдущим летом снимал здесь дачу и в основном знал ее обитателей. – Такого здесь не было. Да и он вообще не дворовый…

Отмерив расстояние, Данзас и д’Аршиак обозначили барьер своими шинелями и принялись заряжать оружие.

Наконец Пушкин и Дантес встали по краям площадки.

Александр Сергеевич оглянулся на черного дога. Тот продолжал сидеть, пристально глядя на людей, застывших подле раскачивающихся под ветром берез.

Противники взяли в руки пистолеты и по мановению Данзасовой шляпы стали сходиться.

Пушкин подошел к барьеру первый и начал наводить пистолет. Но Дантес, не дошедший до отметки одного шага, выстрелил первым.

Пушкин испытал резкий удар в пах и услышал отрывистый лай пса. Ноги подкосились.

- Мне кажется, у меня раздроблена ляжка, – произнес он, оказавшись на земле. Однако заметив, что Дантес сделал движение приблизиться к нему, воскликнул. - Подождите, у меня еще довольно сил, чтобы сделать свой выстрел.

Дантес остановился у барьера и стал ждать, прикрыв грудь правой рукой.

Пистолет Пушкина при падении провалился в снег, и Данзас подал ему другой.

Немного приподнявшись и опершись на левую руку, Пушкин выстрелил.

Дантес упал.

- Кажется, я ранен в грудь, – произнес он.

— Браво! — вскрикнул Пушкин и бросил пистолет в сторону.

Но Дантес ошибся: он стоял боком, и пуля, лишь слегка задев грудь, попала в руку. Пушкин же оказался ранен в живот.

Его усадили в сани и шагом подвезли к Комендантской даче, где поджидала присланная бароном Геккерном карета.

Не уточняя, откуда взялся экипаж, Данзас посадил в него Пушкина и, усевшись рядом, поехал в город.

* * *

Миновав столовую и гостиную, Данзас прошел без доклада в комнату Наталии Николаевны, где она сидела вместе с Александриной.

- Александр Сергеевич стрелялся с Дантесом, – сообщил он сестрам. – Он ранен.

Наталия Николаевна бросилась в переднюю, куда в это время как раз вносили Пушкина.

- Как я рад, что еще увидел тебя, - воскликнул Пушкин. – Будь спокойна, ты невинна в этом… Сейчас меня уложат в постель, и тогда потолкуем.

Вскоре приехал придворный доктор Арендт. Он осмотрел рану.

- Скажите откровенно, доктор, каково мое состояние? – попросил Пушкин. – Ответ, какой бы он ни был, меня не испугает. Но мне необходимо знать свое положение, чтобы успеть сделать некоторые распоряжения.

— Если так, — ответил Арендт, — то я должен вам сказать, что рана ваша очень опасна и что к выздоровлению вашему я почти не имею надежды.

- Спасибо за откровенность, но по возможности избавьте пока мою жену от этой вести.

- Если вам так угодно, я постараюсь смягчить выражения, - ответил Аренд. - Но должен сказать, что обязан без прикрас доложить обо всем случившемся государю.

- Раз так, то передайте ему, пожалуйста, мою просьбу не наказывать моего секунданта. Я привлек его совершенно случайно, помимо его воли.

Через два часа, однако, Арендт снова вернулся на Мойку. Он привез Пушкину записку от государя, в которой говорилось: «Любезный друг Александр Сергеевич, если не суждено нам видеться на этом свете, прими мой последний совет: старайся умереть христианином. О жене и детях не беспокойся, я беру их на свое попечение».

Доктору Аренду было вручено также и другое письмо – ему лично, в котором предписывалось дождаться священника, и проследить принял ли поэт причастие.

За священником домашние собирались посылать утром, но после получения государевой депеши немедленно вызвали иерарха, которого назвал сам Пушкин - отца Петра из церкви в Конюшенной.

Пушкин поморщился. Шпицрутенами гонит его государь к святому причастию! И на смертном одре этот монумент не оставляет его со своими поучениями! Святые мученики умирали, когда римские кесари заставляли их поклоняться себе. Православный царь принуждает к Истине, но от этого все только гаже!

Ох уж это «попечение»! Им он больше всего на свете тяготился! На кого он оставляет женку свою! – подумал Пушкин–человек.

- Попросите государя, чтобы он меня простил, - произнес Пушкин–придворный. – И просите за Данзаса, он мне брат. Он не повинен, я схватил его на улице.

После того, как Пушкин принял святые дары, Аренд заторопился во дворец, сообщив о намерении государя оплатить все долги поэта.

Как только врач уехал, Пушкин позвал к себе жену. Он снова уверял ее в том, что она ни в чем не повинна, и просил, чтобы впредь не корила себя попусту.

Однако просьбу жены все время оставаться при нем, поэт отклонил.

- Я буду посылать за тобой, как только будут силы говорить.

Ближе к вечеру Пушкину сделалось хуже, а ночью по всем его внутренностям разлилась такая адская боль, что он захотел застрелиться. Он повелел слуге подать ему один из ящиков письменного стола. Тот исполнил поручение, однако зная, что в этом ящике хранится оружие, сообщил о том Данзасу.

Пистолеты были возвращены на место.

28 января (9 февраля)

Петербург

На другой день боли несколько уменьшились. Пушкин пожелал видеть жену, детей и Александрину.

- Прощусь с ними, пока я в состоянии это сделать, – объяснил поэт Данзасу. – Кто знает, что произойдет через несколько часов.

Наталья Николаевна вошла первой, без детей.

- Я умираю, женка… в том уже нет сомнения… Как это произойдет, отправляйся в деревню, носи по мне траур два года, а потом выходи замуж, но за человека порядочного.

Между тем, весть о дуэли Пушкина быстро разнеслась по городу, и утром на Мойке перед входом собралась огромная толпа.

Друзей и знакомых пропускали внутрь дома, но в комнату к самому Пушкину допускались лишь самые близкие его друзья: Тургенев, Жуковский, Вяземские, Карамзины, Даль.

- Мне было бы приятно видеть всех, - объяснял Александр Сергеевич, - но у меня нет силы говорить с каждым.

К полудню Пушкину сделалось легче, он несколько повеселел, что вызвало определенную надежду на благополучный исход, даже у некоторых присутствовавших в доме врачей.

В ответ на постоянные расспросы родных и близких доктора стали отвечать, что медицинские прогнозы иногда бывают ошибочными, что в целом нельзя исключить, что Пушкин может еще поправится.

Доктор Аренд рекомендовал поставить пиявки, и Пушкин, глядя, как они принимались, приговаривал: «Вот это хорошо, вот это прекрасно».

29 (10) февраля

Петербург

Ночью Пушкину стало заметно хуже, он жаловался на слабость, спал урывками, то и дело просил пить, но делал лишь по несколько глотков.

- Скоро ли все это кончится? - спрашивал он с тоской у врача.

Тот же вопрос задавали и в гостиной. Прибывший утром доктор Арендт объявил, что Пушкину осталось жить не более двух часов.

Тем временем толпа перед домом так разрослась, что к двери стало невозможно протиснуться, и из Преображенского полка были вызваны солдаты, чтобы поддерживать хоть как-то порядок.

Ближайшие друзья поэта: Данзас, Жуковский, Тургенев, князь Вяземский с женой, князь Мещерский, Даль находились у его постели.

В какой-то момент Пушкин позвал за женой, и попросил, чтобы она покормила его морошкой.

Он с удовольствием ел из ее рук, приговаривая после каждой ложки: - Ах, как это хорошо!

Как только кормление закончилось Наталья Николаевна покинула кабинет, и обнадеженная спокойствием мужа, сказала доктору:

- Вот увидите, он будет жить, он не умрет.

Но почти в ту же минуту Александр Сергеевич окинул блуждающим взором книжные шкафы, и прошептал:

- Кончена жизнь! Тяжело дышать, давит!

Данзас немедленно выбежал за Натальей Николаевной. Она стремительно вернулась в комнату, опустилась на колени перед постелью, и рыдая стала толкать мужа.

- Пушкин, Пушкин, ты жив?! - вскрикивала она.

Но поэт не отзывался. Часы в кабинете показывали 2 часа 45 минут.

* * *

Друзья усопшего столпились подле тела, склонив головы и потеряв чувство времени. Наконец, один за другим они стали молча выходить из кабинета.

Жуковский задержался дольше всех. Он сел поближе к ложу и стал вглядываться в лицо Пушкина, необычно преобразившееся и просветлевшее в ту минуту.

Это не походило ни на сон, ни на покой. Казалось, что на челе усопшего развивалась какая-то глубокая, величественная мысль!

Жуковский вспомнил, что это выражение как будто проскальзывало у Пушкина и прежде. Видимо какой-то ангел нисходил к нему. Теперь же определенно этот ангел посвятил поэта во все свои тайны! Он – Жуковский оказался свидетелем какого-то великого посвящения!

Ему не дано постичь этой глубокой, великой и торжественной мысли, но он удостоился увидеть чело, которое этой мыслью проникалось!

Великая минута, которых почти не случается в нашей жизни!

Москва

Ближе к вечеру Нащокин задремал у себя в кабинете на диване. Внезапно он очнулся от явственно услышанных шагов, как показалось Нащокину – пушкинских. Как-никак, они жили несколько лет в одной квартире, и Павел Воинович безошибочно узнавал пушкинское скольжение по половицам.

Нащокин присел на диване и вдруг ясно услышал из-за двери голос Пушкина: «Нащокин дома?»

Несказанно обрадовавшись, Павел Войнович бросился к двери. Однако за ней никого не оказалось. Нащокин спустился в переднюю.

- Модест, - неуверенно спросил он камердинера, - Меня Пушкин ни спрашивал?

Слуга заверил его, что никто в дом не приходил.

Павел Войнович опросил всю прислугу, может быть Александр Сергеевич все же как-то незаметно в дом проник. Но все в один голос отрицали.

Нащокин вошел в гостиную, где жена с несколькими гостями играла в карты.

- Что случилось? – спросила мужа Вера Александровна.

- Каково это! Я сейчас слышал голос Пушкина. Я задремал в кабинете на диване, и вдруг явственно слышу шаги и голос: «Нащокин дома?» Я вскочил и бросился к нему навстречу, но нигде так и не нашел… Это не к добру, — заключил Павел Войнович. — С Пушкиным приключилось что-нибудь неладное!

В расстроенных чувствах Нащокин ушел в английский клуб, и там услышал, что три дня назад произошла дуэль Пушкина с Дантесом, что поэт опасно ранен и едва ли можно рассчитывать на благополучный исход.

- Неужели же он сегодня преставился? – содрогнулся Нащокин. – Как бы он иначе в дом мой явился, коли бы не умер?

Франкфурт

Около трех часов дня Мельгунов вышел на улицу, и по обыкновению своему, прогуливаясь без определенного плана, дошел до галереи Штеделя.

В музее было малолюдно. Мельгунов проходил залу за залой, пока не вошел в тупиковую, где висел «Портрет молодой женщины» Сандро Боттичелли.

В последние месяцы Николай Александрович стал здесь частым гостем. Сознание того, что кисть Мастера впервые коснулась этого завораживающего полотна в «звездном» году, дополнительно волновало воображение.

В зале находился человек. Он был обращен к портрету, и лица его Мельгунов не видел. Между тем фигура казалось знакомой.

Николай Александрович оторопел: неужели?!

Человек медленно обернулся.

- Александр Сергеевич! – вскрикнул Мельгунов, узнавший в посетителе Пушкина. – Здравствуйте, дорогой! Вот так встреча! Выбрались-таки, наконец, за границу!

- Да, представьте, выбрался. Причем совершенно неожиданно.

- Несказанно рад встрече, дорогой Александр Сергеевич, - просиял Мельгунов. – Несказанно! А я представьте, постоянно о вас в последнее время вспоминаю. Рассказываю о таланте вашем одному местному писателю - Кёнигу. Вам с ним непременно надо познакомиться….«Капитанскую дочку» вашу не так давно прочитал.

- «Капитанской точку»? Ну и как впечатление?

- Сильнейшее. Яркие характеры, блестящая зарисовка эпохи.

- И только? А идея-то понравилась?

- Какая идея?

- А вы что, сами не поняли?

- Почему же.. – смутился Мельгунов. – Идея замечательная. Чистосердечие обезоруживает зло…

- Не просто обезоруживает, Николай Александрович. Сатана может оказаться для чистосердечного человека даже и ангелом-хранителем! «Капитанская точка» не так проста, как вам кажется.

- Мне все слышится будто вы не «Капитанская дочка», а «Капитанская точка» говорите.

- Ослышались наверно. Я «Капитанская точка» говорю.

- Вот и опять так послышалось. Это наверно оттого, что я все время про точку в Великой Поэме размышляю.

- В Поэме Мирового духа?

- Да. А где это вы о ней слышали? – удивился Мельгунов. - В Кривоколенном переулке что ли?

- И в Кривоколенном, и на Новой Басманной.

- Вот как. А я, видите ли, пришел к выводу, что последняя точка в Великой Поэме Мирового духа должна быть связана с минувшим годом.

- Почему именно с ним?

- Этого в двух словах не расскажешь.

- Так расскажите в стольких, сколько потребуется. Я совершенно свободен.

- Отлично. Допускаю, что вас это может заинтересовать.

Они сели на канапе, стоявшее напротив «Портрета», и Мельгунов принялся рассказывать об обнаруженном Шеллингом ключе к «звездным годам», подходящим для явления Гроссмейстеров Мирового духа.

- Минувший 1836 год был таким «звездным» годом. Он закончился, но уверен, что в нем или что-то важное произошло, или что-то важное было написано. Просто мы пока еще не знаем.

- Вы не правы. Год этот еще продолжается, – решительно возразил Пушкин. - Христианский – закончился, но еврейский, который начинается в пасхальный месяц Нисан, закончится еще только через два месяца.

- Вот как? – опешил Мельгунов. – Но почему, простите, именно еврейский год должен нами учитываться, а не христианский?

- Вы меня удивляете, Николай Александрович. Вы же сами сказали, что тут все строится на игре двух полнолуний. Но полнолуние – это еврейская, а не христианскя деталь. Ни наша Пасха, ни наш Первомай к лунным фазам никакого отношения не имеют. К тому же два эти полнолуния – полнолуния первого и второго еврейских месяцев – пасхальные. Именно они затевают эту игру, которая, как мы убеждаемся, иногда затягивается на год.

- Да откуда вы такое знаете?

- Я ведь, голубчик мой, Николай Александрович, оказывается, мессианских кровей. Я отпрыск мудрейшего из людей – царя Соломона. Помните его слова: «Чего еще искала душа моя, и я не нашел? -- Мужчину одного из тысячи я нашел, а женщину между всеми ими не нашел»…

- Вот как?

- А помните слова: «На Бога полагаюсь, не устрашусь. Что сделает мне человек?» - Это слова царя Давида – пращура моего, от которого мне поэтический дар передался.

- Впервые слышу. Вы потомок царя Давида?

- Мне говорили раньше, что мой прадед Абрам Ганнибал, выкупленный на невольничьем турецком рынке – эмир, но это неверно. На самом деле, он царских иудейских кровей - потомок царя Соломона от царицы Сафской. Впрочем, я и сам только что о том узнал…

- Удивительная новость.

- Но я что-то заболтался, - сказал Александр Сергеевич, вставая с канапе, - мне пора.

Они вышли на улицу.

- А где же вы остановились, Александр Сергеевич?

- В гостинице «Парадайс»… Но боюсь, мы с вами больше не увидимся. Во всяком случае, здесь. Во Франкфурте… А точка в Поэме, кстати, поставлена. Это определенно так.

- Что вы такое говорите, Александр Сергеевич? И что же сие значит?

- Ну, прощайте, голубчик, вы на верном пути. Сами все скоро поймете.

1 (13) февраля

Петербург

Вечером состоялась панихида, и тело Пушкина повезли на псковщину в Святогорский монастырь.

Наталья Николаевна находилась в столь тяжелом состоянии, что не могла сопровождать тело мужа. Она написала государю письмо, в котором просила дозволить Данзасу – в тот момент находящемуся под стражей за участие в дуэли - проводить тело ее мужа до могилы.

Но Николай отказался нарушить государственный закон, и отпускать преступника до суда. Тело Пушкина было предложено сопровождать Александру Ивановичу Тургеневу, что тот и счел за великую честь совершить.

10 (22) февраля

Мюнхен

Накануне Шеллинг вручил, наконец, Паулине две завершенные главы своего романа, и теперь, возвращаясь домой из университета, с волнением ждал ее суда.

- Я прочла. Все совершенно замечательно, – сказала Паулина. – Ярко и сильно написано, но… нет волшебства. А в таком романе, который ты задумал, оно должно все же присутствовать…

- Ты это верно подметила, в нем должно быть волшебство. И ты его не почувствовала?…

- Я почувствовала, что его недостает… То есть что-то есть, но хочется больше, гораздо больше… Я расстроила тебя?

- Немного.

- Это надо доработать, и получится действительно блестящий роман.

- Боюсь, это единственное, что невозможно доработать. Понимаешь, у читателя должно возникнуть чувство, что он появился, я имею в виду, Мировой дух появился, и что очень важно, что он появился литературными средствами, средствами слова, а не сценического или изобразительного искусства. Прочитав сцену пасхального шабаша, читатель должен начать озираться. А у меня, ты права, этого не получилось. Моя литературная алхимия не сработала.

- В той книге, которую ты издал в год смерти Каролины, в «Философских исследованиях о сущности человеческой свободы», ты противопоставил эссенциальной философии Гегеля свою философию, которую назвал экзистенциальной. Ты оказался на пороге чего-то великого, но форма твоего философствования все же осталась эссенциальной. Экзистенциальная философия должна была как-то связаться у тебя с литературным поиском, но ты продолжал идти прежним путем. Ты оказался на перепутье еще тогда – в пору нашей с тобой переписки, завязавшейся после смерти Каролины. И мне горько, что ты по-прежнему находишься в том же месте. Что я могу тебе сказать, если ты чувствуешь, что можешь создать литературное волшебство, то бросай все и занимайся только этим. Если же ты чувствуешь, что просто напишешь еще один хороший роман, каких немало под солнцем, то не трать время и продолжай делать то, что делаешь – доводи до ума уже созданное тобой. Ты же понимаешь, даже если ты сам этих трудов не издашь, это сделают за тебя твои дети.

- Ты права, Паулина, - с грустью сказал Шеллинг. – Ты как всегда права. Мне нужно завершить труд жизни… Помнишь этого русского, который заходил к тебе, когда я был Аугсбурге?

- Помню. Господин Мельгунов, друг Тютчева.

- Верно. Так вот он сказал мне странную фразу, услышанную от какого-то старца: «Другой придет и Пасху приурочит к классической Вальпургиевой ночи». Поначалу я отнес эти слова к себе, но, похоже, ошибся.

11 (23) февраля

Франкфурт

Поутру Мельгунов спустился в трактир своей гостиницы и, как водится, вместе с завтраком попросил также свежие газеты.

Он стал листать последний номер берлинской «Цайтунг», и вдруг на одной из страниц натолкнулся на строки, от которых испытал легкий толчок:

«Россия. 10-го число этого месяца в возрасте 37 лет умер выдающийся поэт Александр Пушкин, а за несколько дней до того умерла любимая публикою драматическая актриса госпожа Шварц, урожденная Брейтер, 33 лет от роду».

Мельгунов перечитал сообщение снова, но не смог сделать этого в третий раз из-за застилавших глаза слез.

Не доев завтрак, Мельгунов вышел из гостиницы и зашагал по запорошенным снегом улицам к Генриху Кёнигу.

- Так Мировой Дух все же забрал его в свой звездный год! – бормотал Николай Александрович. - Все же отметил его! Все же вменил ему его думу о «грядущей смерти годовщине»!

* * *

Генрих Кёниг, по счастью, находился дома и, услышав печальную новость, немедленно взялся за дело.

- Я сегодня же напишу статью о Пушкине для местной прессы, я объясню нашим читателям, кого потеряла Россия, точнее даже, кого потерял весь мир.

- Вы ведь уже о нем что-то начали писать?

- Конечно. Я записывал практически все, что вы мне рассказывали. Я уже говорил вам, что начал писать целую книгу о русской литературе. Она будет называться «Русские литературные очерки», но теперь становится уже совершенно ясно, что глава, посвященная Пушкину, займет в ней главное место. Я прямо сейчас начну готовить статью для газеты, а вы сообщите мне, когда у вас появятся какие-то подробности относительно его смерти.

* * *

От Кёнига Мельгунов вышел уже несколько оправившимся после первого потрясения, и невольно стал связывать трагическую новость с другими событиями, прежде всего с посмертным явлением Александра Сергеевича в художественной галерее.

- Неужели Пушкин был специально послан мне сообщить о завершении Великой Поэмы? Кто это вообще был? Пушкин, или его Патрон - Патрон Великих Мастеров? И если да, то кто он, наконец, такой? Кроткий Бог христиан? Грозный Бог Израиля? Романтический дух, интегрирующий все живое от плесени до херувимов? Кто же он? Неужели же Пушкин действительно хотел сказать, что ангелом-хранителем искусства является сатана?!

Не замечая дороги, Мельгунов дошел до дома Регины и постучался.

Регина приняла его в гостиной.

- Что случилось? - с беспокойством спросила она. – Вы сам ни свой, Николай!

- Умер Пушкин. И он являлся мне, как раз вскоре после смерти.

- Умер! Как это произошло?

- Я пока и сам не знаю.

15 февраля – 27 февраля

Париж

В шестом часу вечера в дом Адама Мицкевича в предместье Парижа влетел растрепанный Гоголь. Пальто писателя было распахнуто, шапка в руке, в глазах слезы.

- Я уже слышал… - вместо приветствия произнес Мицкевич.

Николай Васильевич прошел в гостиную и рухнул в кресло.

- Как это вместить? - отрывисто заговорил он. - Если бы моя матушка умерла, я бы не был в таком отчаянии! Как можно жить без Пушкина? Мне теперь будет страшно появиться в Петербурге…. Вы знаете, я отошел от него в последние месяцы… Он ведь так влиял на меня, так опекал. Я хотел добиться независимости, самостоятельности - и вот получил сполна.

- Не корите себя…

- А вы себя разве не корите?

- Не начинайте, Николай Васильевич, не время сейчас. Одно вам скажу. Потеря эта невосполнимая. Ни одной стране не дано, чтобы в ней больше, нежели один раз, мог появиться человек, сочетающий в себе столь выдающиеся и столь разнообразные способности.

Гоголь задумался. Он вдруг почувствовал, какое огромное бремя легло на его плечи. Он не просто должен завершить завещанный ему Пушкиным роман. Он должен сделать это так, что бы Пушкину перестало быть грустно…

- Вот что я подумал, – произнес Николай Васильевич. – Нельзя позволить этому убийству остановить литературный рост России. В этом росте ее единственная надежда!

8 марта - 20 марта

Франкфурт

Вечером Николай Александрович направился в еврейское гетто. Прошло почти три месяца после возвращения его из Парижа, где Мельгунов основательно потратился, и вот теперь он обнаружил, что ассигнации закончились, и пришло время продать специально прихваченные на этот случай бриллианты.

Однако ювелирная лавка, которую Мельгунову рекомендовали, оказалась закрыта. На улицах же то и дело встречались люди, ряженые в красочные пестрые костюмы. Они объяснили Николаю Александровичу, что как раз сейчас наступил еврейский карнавальный праздник Пурим.

Мельгунову стало любопытно, он свернул на соседнюю улицу, с которой доносилась громкая музыка. То была знаменитая Юденштрассе, вдоль которой при свете яркой полной луны и редких газовых фонарей повсюду танцевали и пели евреи.

Особенно внушительная толпа собралась перед домом 152, близ установленных недавно торговых рядов, и, по-видимому, не случайно: из дома постоянно выносили новые угощения, а бедным раздавали еще и мелкие деньги.

Вот на пороге в сопровождении нескольких евреев, двое из которых были в лапсердаках, появилась легендарная Гуттели – вдова основателя банка Майера Ротшильда.

Ее громко приветствовали.

На сердце у Николая Александровича повеселело. Он с интересом наблюдал странные бесхитростные танцы и вслушивался в задорные незнакомые мотивы.

Незаметно для себя Мельгунов оказался рядом с двумя молодыми евреями в лапсердаках, вышедшими из дома вместе с Гуттели. Как раз в этот момент закончилось исполнение очередной песни, все стихло, и Николай Александрович явственно услышал слова:

- Вот и Пурим наступил. Через две недели рош-ходеш Нисан – начало нового царского года. Как быстро время бежит.

Предчувствуя, что он может узнать что-то для себя важное и неожиданное, Мельгунов обратился к стоявшему рядом с ним еврею:

- Извините, я случайно услышал ваши слова… Вы сказали, что через две недели истекает год… Что это за год, и почему вы назвали его «царским»?

- Года, начинающиеся первого нисана, когда-то использовались для счета правления израильских царей, поэтому я и употребил такое название.

- Извините, я с религией вашей почти не сталкивался. Не могли бы рассказать об этом подробнее?

- Зачем вам это? –

- Видите ли, на протяжении этого года столько всего произошло. Мне начинает, казаться, что этот «царский», как вы его назвали, год будто бы создан для вмещения в него драматических историй.

- Боюсь, вы даже не подозреваете, в какой мере правы. – ответил рав Гирш с интересом оглядывая Мельгунова. – Сейчас нет хронологии, к которой можно было бы применить царский год, но изнутри себя этот год четко размечен, размечен как событиями Песаха, так и событиями Пурима. Да будет вам известно, что египетские казни продолжались ровно год, а значит, в царский год уложилась вся пасхальная история. Да, и события Пурима, по поводу, которого мы сегодня собрались, также продолжались год. С того момента, как Аман в начале Нисана задумал уничтожить еврейский народ и до того как в Адаре его план окончательно рухнул - также прошел царский год. Как семя содержит в себе задатки всего растения, так каждый царский год содержит в себе задатки всей священной истории. Я не удивлюсь, если услышу, что в оболочку царского года вместились истории каких-то выдающихся людей.

- Вы даже не представляете, до какой степени выдающими были эти люди!

- Вот как? Теперь пришел ваш черед заинтересовать меня. Охотно побеседую с вами.

* * *

Через минуту Мельгунов оказался в каком-то помещении дома Ротшильдов, временно переоборудованном под гостиную, хорошо освещенную десятками свечей. За длинными накрытыми столами то тут, то там сидели полтора десятка празднующих людей.

Усевшись с Мельгуновым за одним из столов, его собеседник разлил по стаканам сливовую настойку и отрезал пирог.

- Я знавал одного русского, – заговорил он, пристально оглядев Мельгунова. - У него был такой же акцент, что и у вас.

- Вы не ошиблись, я русский. А как звали вашего знакомого?

- Александр Тургенев. В свое время мы вместе с ним слушали один курс в Боннском университете.

- Как тесен мир! Тургенев - мой старинный друг. И он, представьте, тоже рассказывал мне о том, что учился с двумя евреями. Вы, видимо, один из них?

- Просто невероятно! И что же он вам рассказал?

- Дайте вспомнить… Он рассказал об одном споре, о том, что вы, иудеи, ставите Бога выше Разума, то есть не считаете, что Его требования обязаны быть универсальны и разумны.

- Это не совсем точно. Наша религия высоко ценит разум, и стремится к пониманию. Просто разуму отводится свое место. «Исполним и поймем», - ответил наш народ при получении Торы. Порядок такой: сначала воля Бога принимается без рассуждений, а затем делается попытка ее осмыслить.

- Вы знаете, мы тогда сошлись с Тургеневым на том, что и Шеллинг разделяет ваш иудейский подход, что и у него Бог оказывается выше разума, о чем он недвусмысленно заявляет, критикуя Гегеля. Я, кстати, именно этим объясняю его творческий кризис. Нет философии тождества. Есть поэзия тождества, возможно теология тождества, но все же не философия. Шеллинг поносит гегелевскую философию, но при этом как будто бы признает, что другой философии быть не может.

- Однако в главном он заблуждается. Он полагает, что открытый им Мировой Дух, абсолютное Я, в котором все тождественно, это и есть Творец Мироздания, Бог Израиля. Он ставит его, как и иудеи, как будто бы превыше всего, однако, заметьте, все же не превыше искусства. Последнее тождество, по Шеллингу, достигается в искусстве, а не в абсолютном Я. Я этот вопрос в свое время специально выяснял. Другими словами, Шеллинг ставит над Богом искусство, в той же мере, в какой Гегель ставит над Ним философию.

- То есть вы хотите сказать, что Мировой Дух – это не Бог, а кто-то другой. Кто же он тогда?

- Мировой Дух – это Князь мира, но все же не его Царь.

- Князь мира? Так иногда называют Сатану.

- Он сатана и есть. Провозглашая свою религию, древние христиане воображали, что освобождаются от ветхих «еврейских предрассудков», сегодня просвещенные европейцы с тем же пафосом освобождаются от «предрассудков» всех вер. Они видят в философии, в учении о Мировом Духе, очищенную до полного блеска истину, но на самом деле Мировой Дух – нечистый дух. Вы думаете, почему образ Мефистофеля в последнее столетие ворвался в большую литературу? Он пришел принимать дела.

- Я все чаще сталкиваюсь с этим странным мнением, но не понимаю его! Если даже допустить, что Гете с этим образом заигрался, то какое отношение имеют к дьяволу Данте, Шекспир и Сервантес?

- Видите ли, согласно откровению, которое мы получили на Синае, сатана не является чисто негативным персонажем. Он такой же преданный слуга Создателя, как и прочие Ангелы. И хотя по преимуществу он, действительно, выискивает людские грехи и карает за них, праведников он иногда может даже и поощрять. Искусство, по большому счету, это также дело сатаны, но как раз то дело, которое раскрывает положительные задатки этого ангела… Между Царем мира и его Князем иногда действительно трудно становится различить, особенно в наше время, когда час избавления приближается, когда человеческой истории остались считанные века.

- Считанные века?

- Да. Согласно нашей традиции истории отпущено шесть тысячелетий, до конца которых осталось без малого четыреста лет. Суббота истории может наступить раньше, но не позже этого срока…

- Любопытная теория. Но ответьте, каким образом можно запутаться между Царем мира и его князем? Между светом и тьмой? Во всяком случае, запутаться добросовестно? Я помню слова пророка Исайи: «Горе тем, которые говорят, зло - это добро, и добро - это зло, кто подменяет тьму светом и свет тьмою, горькое сладким, и сладкое горьким».

- Вы очень кстати привели эти слова пророка. В книге Зоhар сообщается, что в вышнем мире среди прочих небесных йешив имеется также и мессианская Йешива. Для того, чтобы быть принятым в эту Йешиву, нужно уметь превращать мрак в свет, а горечь в сладость. Зачем это нужно? Именно для того, что уметь вникать в эти тонкости, всплывающие в последние времена.

- Вы можете это как-то пояснить?

- Попытаюсь. Пора избавления, предрассветная пора – это момент самого густого мрака. Сначала исчезает солнце, потом все его отблески, затем исчезает и луна, но остаются еще звезды. И вот приходит момент, когда начинают исчезать даже и звезды. Человеку кажется, что наступает полная мгла, но это ошибка. Этот миг полной мглы, когда исчезают даже звезды, на самом деле является предвестником восхода солнца, гасящего их свет. Это и есть та точка, когда мгла превращается в свет. Многие сегодня считают и искусство, и даже нынешний научный прогресс – ведь они коренятся в безбожии - делом тьмы, но на самом деле то предвестники света.

- Вы знаете, но это очень близко к тому, что говорил мне Шеллинг, обнаруживший игру предрассветного мрака пасхальной ночи и ночи Вальпургиевой. Причем эта его теория как раз связана с теми выдающимися людьми, истории которых вписались в царский год!

И Мельгунов, дорвавшийся, наконец, до любимой темы, стал рассказывать о своих удивительных открытиях.

Рав Гирш с большим интересом выслушал Мельгунова.

- Насколько я запомнил из вашего рассказа, наиболее выдающиеся из перечисленных вами - это Данте, Сервантес, Шекспир, Кант, Гете, Стерн. Шеллинг, понятно, тоже в деле, как и мы с вами, впрочем. – Рав Гирш подмигнул Мельгунову и на минуту задумался.

- Вы знаете, - заговорил он снова, - из этого складывается отличный пуримный драш, драш о семи пастырях христианской культуры! - Гирш явно развеселился. - Ну, конечно, так оно и есть. Данте – очевидно, «красота», Шекспир и Сервантес – «милость» и «суд», Кант – явно «основание», Гете - «великолепие», Шеллинга я бы приписал к «торжеству», ну а «царство», по-видимому, ваш Пушкин, он ведь, как вы говорите, мессианских кровей.

- Вы не разъясните подробнее, то что сейчас сказали?

- Все просто. Согласно каббале, в ходе Священной истории Бог явил людям семь Своих «сфирот», семь Своих качеств, посредством которых Он творил мир. Эти семь качеств в нижнем мире были открыты посредством Семи Пастырей – все они действительно были пастухами. Так, в Аврааме открылась «Милость», в Ицхаке «Суд», в Якове «Красота», в Моисее «Торжество», в Аароне – «Великолепие», в Йосефе «Основа» и в Давиде – «Царство».

Но то, что Царь мира открыл в Священной истории посредством Семи Пастырей, то Князь мира, по-видимому, повторно явил в европейской культуре посредством ваших Гроссмейстеров.

- А то, что их больше чем семь, вас не смущает?

- Пастырей Израиля тоже больше семи – ими были, например, все родоначальники колен. Каждый из них относился к какой-то сфире, однако открыли ее преимущественно названные семь.

- Тогда еще один вопрос. Имеет ли смысл присутствие в этом списке маркиза де Сада? Вам знакомо это имя?

- Никогда не слышал.

- Представьте себе, что Шарль Перро вместо коротенькой сказки «Синяя Борода» написал бы толщенный роман, в котором бы во всех подробностях описал истязания, которым главный герой подвергал перед смертью своих жен. Представьте это, и у вас получится верное впечатление о Саде. Вы находите ему какое-то место в вашей схеме?

- Я думаю, в этом Саде просматривается связь с собственно сатанинскими сфирот, в которых нет никакого света – такие тоже имеются. Этот ваш Сад дополнительно свидетельствует, где в целом искусство коренится.

- А как же 1988 год? Думаете, на него ничего уже не осталось?

- Думаю, что нет. Думаю, что все завершиться гораздо раньше. Я почти уверен, что к 1988 году Царство Израиля будет восстановлено.

- С трудом себе такое представляю. Это противоречит всему, во что верит христианский мир. Если уже переходить на религиозную лексику, то я верю во Второе пришествие, а не в восстановление Израильского царства.

- Если Второе пришествие действительно произойдет, то неужели, вы думаете, оно не обернется восстановлением Израильского царства?

- С какой стати? Царство Христа не от мира сего…

- Но ведь при вашем Втором пришествии Мессия вроде бы должен, наконец, явиться в силе, то есть править как раз в мире сем. Да и подумайте сами, если он, как вы верите, действительно Мессия Израиля, то как, придя во славе, он может царство Израиля не восстановить? Откройте «Деяния Апостолов»: прощаясь, ученики спросили его: не пришло ли время восстановить царство Израиля? После всего случившегося, они именно этого ждали. А он не отвечал им: «царство мое не от мира сего». Он сказал: «не вам знать времена и сроки, которые определяет Отец своею властью». Поверьте, не евреям надо бояться второго пришествия, а христианам… Вас он осудит, вам он скажет: идите от меня проклятые, все, что вы сделали братьям моим по крови – сделали мне!

Мельгунов озадаченно посмотрелся на своего собеседника. Он искал, что возразить, но Гирш его опередил.

- Шучу, шучу! Сегодня же Пурим! Привыкайте!

- Это у вас вышло не очень смешно… А когда, кстати, заканчивается этот королевский год?

- Вы спрашиваете, когда последний день месяца Адара – канун Нисана? Через две недели после Пурима. В этом году это 5 апреля. 6 апреля – это уже 1 нисана.

11 (23) марта

Брюссель

Печерин находился в Бельгии, когда до него, наконец, дошло ноябрьское письмо графа Строганова, с щедрыми карьерными предложениями и горячим призывом вернуться в Россию.

Почти год назад, незадолго до Пасхи, Печерин обратился к Университетскому совету с просьбой разрешить ему отлучиться в Германию, и вот теперь 23 марта 1837 года он впервые официально объявляет о своем намерении навсегда остаться за границей.

«Граф!

Письмо, коим вы меня почтили, дошло до меня лишь 21-го сего месяца. Спешу на него отвечать.

Я глубоко тронут участием, которое вы во мне принимаете, вашими великодушными намерениями относительно меня, вашими великодушными предложениями... О, если бы я был еще достоин такой заботливости!.. Но, граф, я решился. Судьба моя определена безвозвратно - вернуться вспять я не могу…

Как я увидел эту грубо-животную жизнь, эти униженные существа, этих людей без верований, без Бога, живущих для того, чтобы копить деньги и откармливаться, как животные; этих людей, на челе которых напрасно было искать отпечатка их Создателя; когда я увидел все это, я погиб! Я видел себя обреченным на то, чтобы провести с этими людьми всю жизнь; я говорил себе: Кто знает? Быть может, время, привычка приведут тебя к тому же результату; ты будешь вынужден спуститься к уровню этих людей, которых ты теперь презираешь; ты будешь валяться в грязи их общества, и ты станешь, как они, благонамеренным старым профессором, насыщенным деньгами, крестиками и всякой мерзостью!

Относительно вас, граф, я поступил недостойно. Человек благородный и великодушный! Как я люблю и уважаю вас! Я готов отдать за вас жизнь - но... Вы лишь единичное лицо, и человечество имеет более прав, чем вы!

Забудьте, что я когда-либо существовал, и простите меня! Не довольно ли я поплатился за мой проступок, разорвав свой договор с жизнью и счастием? Я извлек из своего измученного сердца несколько капель крови и подписал окончательный договор с диаволом, а этот диавол - мысль. Имею честь быть, с глубоким уважением и преданностью, которая кончится лишь с моею жизнью, ваш покорнейший слуга Владимир Печерин».

23 марта (4 апреля)

Москва

В полдень Тургенев вошел в «павильон» Чаадаева на Новой Басманной.

- Вы читали сегодняшние газеты? – с порога поинтересовался он у хозяина.

- Читал. Убийцу Пушкина помиловали и выдворили из России.

- Да, дорогой Петр Яковлевич, в России началась новая жизнь - жизнь после Пушкина.

- Эх, будь я в Петербурге, я бы ни за что не допустил этой дуэли, – вздохнул Чаадаев.

- Да как бы вы не допустили? – махнул рукой Тургенев. - Все допустили, хоть теперь и клянут себя за это, - а вы бы не допустили…

- Я сам себя до дуэлей не допускал, и Пушкина бы убедил этого не делать… Когда много лет назад Федор Толстой распустил слух, будто бы Пушкина высекли, и довел его этой клеветой до крайности, я нашел слова охладить его…

- Послушайте, дорогой Петр Яковлевич, – перешел Тургенев на другую тему. - Пушкин рассказал мне, будто бы вы пообещали ему, что после вашей смерти он как-то сам узнает природу вашего отношения к прекрасному полу. Что за загадки сфинкса?

- Такая вот загадка.

- Послушайте, я старше вас на десять лет, и едва ли вас переживу. Может быть, вы мне заранее откроете…. Откройте хотя бы, как вообще такое возможно? Как со смертью человека может обнаружиться что-то такое, что при жизни было задернуто самыми плотными шторами?

- Все очень просто. Я завещаю похоронить себя возле могилы женщины, с которой уповаю разделить вечность.

- Ах вот оно что… И давно она умерла?

- Тому чуть больше года.

- Я с ней знаком?

- Не думаю. Но вы возможно знакомы с ее братом. Он как раз перевел на русский мои «Философические письма».

Копенгаген

Этот же вечер Сёрен Кьеркегор провел в гостях у юной и очаровательной Болетты Рердам, дальней родственницей его друга. Он познакомился с ней всего два месяца назад, но с каждым днем все более увлекался ею.

Сёрен мечтал раскрыть перед Болеттой свою измученную сомнениями душу, рассказать о своем родовом проклятии, о грехах отца, и наконец, о своих собственных - о своем цинизме, своем пьянстве и даже о том своем безумном срыве, который привел его на улицу Остергаде.

Эта исповедь, в зависимости от того, как ее приняла бы Болетта, могла стать прелюдией к предложению разделить судьбу.

Но и сегодня Сёрен так и не решился излить свою душу, но и сегодня он продолжал, неловко раскачиваясь на стуле, произносить резкие парадоксальные суждения и грубоватые шутки.

Однако когда в очередной раз он явится в этот дом через месяц, желание раскрывать свое сердце перед Болеттой у него исчезнет. Через месяц он встретит у нее в гостях 15-летнюю Регину Ольсен, девушку, которой с годами сам он будет прочить горькую судьбу Элоизы, но которая предпочтет стать его Беатриче.

24 марта (5 апреля)

Франкфурт

Еще неделю назад Мельгунов предложил Мадонне встретиться 5 апреля, пообещав представить ей дополнительный отчет относительно тайн 1836 года.

В это день все дышало весной. Свежесть, поднимающаяся от реки, пьянящие запахи свежей листвы – все наилучшим образом отвечало моменту.

Мельгунов предложил Мадонне прогуляться по набережной, а потом провел в специально снятый им отдельный кабинет в ресторане.

- Эта роскошь с чем-то связана, или вы сегодня просто в таком настроении?

- Связана. Сегодня необычный день, Регина, сегодня как раз последний день того звездного года, в который все же была поставлена точка в Великой Поэме.

- По какому же это календарю 5 апреля оказывается последним днем года?

- По еврейскому. Об этом мне сообщил в своем явлении Пушкин, а потом подтвердил один человек по имени Шимшон Гирш. Оказывается, еврейский год, связанный с годами правления царей, начинается весной, в лунный месяц Нисан. Сегодня последний день такого года, завтра начало следующего. Я был уверен, что вы бы хотели проводить этот год, и пригласил вас сюда.

- Да вы волшебник, Николай! Вот так неожиданность!

Они ели, перебрасываясь шутками и заливаясь смехом.

- Ну ладно, а теперь серьезно, Николай. Так что там у вас имеется сообщить мне относительно Великой Поэмы?

- Она завершена. Во всяком случае, так это выглядит на наш с вами взгляд, и на взгляд иудейский, который мне, может быть и в шутку, а может быть и всерьез представил Шимшон Гирш. Ну и наконец, так мне сказал Александр Сергеевич Пушкин, который и поставил последнюю точку в Великой Поэме. Он поставил ее и своей литературой, и своей жизнью. Главная идея его последнего произведения, «Капитанской дочки», посвящена как раз образу Мирового Духа, в том понимании, которое принято у иудеев. Во всяком случае, по их вере, губитель рода человеческого может превращаться в ангела-хранителя достойных людей… В пушкинской повести самозваный царь и разбойник оказывает покровительство порядочному человеку, он приводит его под венец с его суженой и устанавливает попранную справедливость. В конце же оказывается, что над всем возвышается истинная Царская власть, справедливость эту подтверждающая. Мировой Дух как его определил Шеллинг – это на самом деле не Бог, а Ангел смерти. Это теневая фигура, но как выясняется, все же способная, и даже более того, призванная воссоздать некий положительный духовный ряд. Так Ангел Смерти стал покровителем искусства, в первую очередь литературы, и в «Капитанской дочке» аллегорически эта идея провозглашена.

- Послушайте, Николай, но ведь это действительно все объясняет! Объясняет, почему «звездные годы» обходят стороной духовных лиц, но льнут к их светским «альтер эго» – ведь Бруно и Кампанелла мученики религии Разума! Да и все прочие наши философы с религией не в ладах.

- Это, заметьте, объясняет и то, почему «звездные годы» обходят также и композиторов. Ведь в музыке нельзя солгать! Музыка совершенно прозрачна для духа и не оставляет никакого простора для мистификации.

- Верно! Но, кажется, вы не закончили о Пушкине, о его месте в Великой Поэме. Продолжайте.

- Охотно. Шеллинг учил, что искусство выше морали, но Пушкин сказал, что «Гений и злодейство — две вещи несовместные». Пушкин отождествил мораль с искусством, он слил свой поэтический дар с даром человеческим, он оказался тем литератором, который прошел этим путем до конца. Он еще станет мифологической, можно даже сказать культовой фигурой.

Помните, Регина, мы предположили, что четвертая степень свободы Нового мира заключается в доведении до конца фаустовского экспериментирования, представляющего собой ее третью степень.

- Конечно, помню. Мы при этом еще предположили, что такое завершение должно осуществляться двумя героями, один из которых идет по линии зла, а другой по линии добра. Впрочем, напомните мне всю вашу диалектическую схему.

- Извольте. Первую степень индивидуальной свободы задает Данте, выявивший ее в рамках христианского канона. Вторая степень, знаменующаяся отчуждением от этих рамок, сопровождается двумя типами рефлексии – трагической и комической. Эту вторую степень свободы привносят в мир Шекспир и Сервантес. Неразрывность, спаренность этих Гроссмейстеров подчеркивается их смертью в один день. Но на третьем этапе освобождения снова происходит объединение, Гамлет и Дон Кихот объединяются в пресытившемся Фаусте, который начинает опасное экспериментирование, начинает поиск границ свободы, что является третьей ее степенью.

Четвертая степень освобождения характеризуется достижением этих границ, как в направлении зла, так и в направлении добра. Мы тогда с вами согласились, что фаустовские опыты до их логического завершения по линии зла доводит маркиз де Сад.

- А по линии добра получается – Пушкин?!

- Совершенно верно. Мы с вами напрасно опасались, что этот герой окажется скучным.

- Но какова тогда все же роль маркиза де Сада? Ведь он как будто бы тоже претендует послужить последней точкой?

- В этом-то и вся драма, вся суть последней сцены Великой Поэмы! Пушкин и Сад были обречены на смертельную схватку. Если Шекспира и Сервантеса объединил сметный час, то Пушкин и Сад встречаются на поединке. Нет, не случайно точкой в конце Великой Поэмы оказалась точка пули. Не случайно оказались напущены на Пушкина эти вампиры, эти жалкие похотливые обезьяны, достойные пера де Сада, устроившие Поэту 120 дней Содома и напоследок убившие его. Я не знаю, конечно, насколько Геккерны были знакомы с творчеством де Сада, но они определенно были его героями, то есть рабами похоти без границ. Геккерны добивались от жены Пушкина, чтобы та изменила своему мужу, они бесчестили ее и его имя. В последнее время я получаю из России поразительные свидетельства. Оказывается, с помощью интриг и оговоров эта парочка проникла в саму Пушкинскую семью и разрушила ее. Пушкин отказывался идти с этими лицедеями на какой-либо компромисс, он вывел их на чистую воду, и согласно извращенному кодексу чести, поплатился за это своею жизнью.

Дуэль была неизбежна, как неизбежен был и ее результат! Ведь если бы был убит Дантес, точка бы оказалась смазанной. Справедливость была бы восстановлена, но обе стороны лишались бы тем самым своего первозданного ореола. Теперь же, напротив, ореол одного засверкал с предельной яркостью, а второго безнадежно потускнел. Не забывайте, речь в этой истории идет не только о жизни, но и о поэме, а в поэмах действуют законы жанра.

- Вы хотите сказать, что если бы Пушкин не был великим поэтом, то исход дуэли был бы иным?

- Думаю, да. При прочих равных условиях он должен был быть иным. Не забывайте, любой суд, творимый Мефистофелем, в конечном счете визирует Бог.

- Как интересно вы все представили, Николай! Но если Поэма действительно закончена, то что же нас ждет в дальнейшем? Что может поведать миру 1988 год?

- Не знаю. Знаю только, что вместе с жизнью Пушкина завершилась так же и история Нового мира. Невозможно догадаться, что принесут человечеству ни 1988, ни 2140 годы.

Регина с восхищением смотрела на Николая Александровича, сердце которого таяло под этим взглядом. В эту минуту он ясно видел, что перед ним сидит его суженая. Еще не сегодня, - не нужно смешивать все счастливые моменты бытия в один сумбур – но уже очень скоро он сделает ей предложение.

25 марта – 6 апреля

Ольденбург

В среду вечером в первый день весеннего месяца Нисана главный раввин Ольденбурга Шимшон Рафаэль Гирш сидел со своей женой Ханой за скромно накрытым столом и делился своими мыслями и впечатлениями.

- Сегодня начался месяц Нисан, начался очередной царский год. В этом году моя книга «Хорев», с Божьей помощью, должна, наконец, увидеть свет. Но ты знаешь, ушедший год, в который появились «Письма с Севера», оказывается, был очень необычным годом. На Пурим во Франкфурте я повстречался с одним русским писателем, который рассказал мне, что в этом году имело место редкое сочетание каких-то христианских дат. Это сочетание случается приблизительно раз в столетие, и каждый раз, когда оно происходит, в культуре Нового мира совершаются какие-то важные духовные прорывы…

- И какое отношение это имеет к нам?

- В том и вопрос. Вроде бы никакого. Но почему я тогда со своими «Письмами» в этот год угодил?

- В самом деле?

- Несколько дней назад я просматривал свой «Хорев» - делал незначительные правки, и подумал, что эта книга действительно в своем роде необычна. Она разъясняет наш Закон и нашу веру не только изнутри себя, но и с оглядкой на идеи просвещения. Но тем самым книга моя невольно втягивается в поле Нового мира.

- И тебя это беспокоит?

- В какой-то момент беспокоило. Ведь Мендельсон вроде бы пытался сделать что-то похожее, и как он кончил? Как кончили его дети? Но потом я понял, что все дело в акцентах. Мендельсон оправдывал иудаизм перед лицом того, что сам считал чем-то высшим, я же, принимая определенные ценности Нового мира, высшим продолжаю считать Синайское откровение. Мой «Хорев» действительно может оказаться началом чего-то значительного, и то, что через «звездные годы» христиан он связался с такими произведениями, как «Гамлет» и «Дон-Кихот» - дополнительный знак его качества.

Книги «1988» и «2140» написаны, однако представить их на всеобщее обозрение я пока еще не готов.

Вместе с тем я заинтересован в любого рода отзывах на них, так что желающие ознакомиться с продолжением, могут запросить его у меня по адресу arie.baratz@gmail.com